Александр Иличевский: Человек стал человеком, когда научился прощать
Сюжет:
Литкафе «ВМ»***
Фастфуд моего детства — это домовая кухня и школьный буфет. В домовой кухне запомнились навсегда обжигающие пирожки с огненным яблочным повидлом по 5 копеек, только что вынесенные в огромном тазу к прилавку, — вам протягивают пирожок в обрывке тут же становящейся прозрачной от масла бумаги. И еще там можно было разжиться полстаканом сметаны с намокшей горкой сахарного песка, еще не потонувшего. А из школьного буфета не забыть вкус томатного сока в бумажном стаканчике, которым запиваешь рыжий коржик за восемь копеек. Именно это сочетание. Томатный сок и коржик. А у вас есть свое пирожное мадлен?
***
«Идиота» — роман, похожий на пожар, когда в руках в лицо из всех окон-страниц домакниги рвется пламя, а внутри видны силуэты людей, обожженных, но продолжающих, споря и скандаля, плача и умиляясь, метаться, — я прочитал на ногах. Лет двенадцать назад со мной приключилась история, после которой я неделю пешим ходом вымерял гористые улицы Сан-Франциско, и в руках у меня пылали Мышкин, Рогожин, Настасья Филипповна, самым высшим образом никому не давшая, даже Тоцкому, и оттого полная плотью огненной сакральной пустоты. С тех пор и поныне гдето во мне, как в той наглухо зашторенной квартире вокруг ложа с заледеневшей красавицей, бродят побратавшиеся князь с Парфеном, и до сих пор я не верю ни одному женскому образу, созданному с попыткой увидеть глубину женщины; все даже самые живые женщины в литературе — только искусная поверхностность.
Шов
Недавно я шел по одному калужскому городку и наблюдал местные типажи, вспоминая, как Тургенев учил, чем орловский мужик отличается от тульского, и никак не мог нащупать среди всего утлого разнообразия вот те самые телесные пропорции и выражения лиц, характеры...
Вспоминал не с легким сердцем, и ясно стало — что вот ведь проклятие, ведь в самом деле «Окаянные дни» никак не закончатся, — всю российскую историю можно прочитать именно в этом разломе гражданского противостояния «народных типажей» и тех, кто их способен описать: и Большой террор, и Пастернака с делом врачей и Ленинградским делом, и диссидентское противостояние власти, вообще противостояние «света чувств и знания» — «тьме мракобесия и непроницаемой неодухотворенности», — все это сходится на фронте катастрофического раскола общества, на совершенно непереводимой языковой границе — об которую бьется насмерть и народ и власть, и декабристы и Николай I, и разночинцы и дворяне, и реформаторы и консерваторы, и славянофилы и западники, и Новико в и Сперанский, и чеховские «Мужики» и доктор Дымов, и Толстой и церковь, и снова царь и отечество, и Карамазовы с Раскольниковым и Набоков, и Распутин и Керенский, и добровольцы и им мешающие чиновники, и судьи и подсудимые, и москвичи и местные, и что угодно еще по парам, по таким, что готовы убить друг друга, ни о каких переговорах, ни о каком примирении, ни о каком покаянии речи быть не может, посадить и не выпустить, умереть и не воскреснуть, всем проиграть, никому не выиграть. Вы думаете, Израиль и Палестина — это там, далеко на юге? Нет, там цветочки, ягодки-то у нас. Какая милость к падшим? Какое сочувствие? Какое прощение? Какая снисходительность? Но ведь что человека делает человеком? Что есть главное завоевание иудео-христианской цивилизации? Речь? Культура? Наука? Всего этого могли бы достичь и тоталитарные термиты. Термиты не могут достичь одного: прощения. Человек стал человеком не тогда, когда научился говорить. Он стал им, когда научился прощать, и пафос здесь уместен. Не было бы прощения, не было бы и воскрешения, суть которого в искуплении, поднятии человеческого существа со дна. А что царит в веках в России вместо? Установка на кастовость, бронебойная твердость в приравнивании других к нулю. И это идет кровавым следом этих раздавленных нулей по столетиям. Откуда это? Почему? Где загвоздка? В языке? В климатическом проклятии нечернозема? Война Юга и Севера в Америке была страшной, становление афроамериканского населения в 1960-х не было легкой прогулкой, однако же ничего, выжили, зарубцевалось, нацией была проделана работа, и темнокожий президент идет сейчас на второй срок. Не то у нас. У нас на который срок в веках идет ненависть. Все та же окаянная ненависть и анафема, которая делает варварами обе стороны, обе, не надо иллюзий.
Разлом нашего общества, тянущийся уже больше века, был ознаменован отлучением (которое в то же время можно назвать и отречением) Льва Николаевича Толстого от церкви. Это великое историческое событие в истории России. Это даже не рана, это рассечение, не способное никак не то что зажить, даже швы наложить невозможно.
В этом событии предзнаменованы главные экзистенциальные проблемы российского общества. Разлом поражает своим трагическим величием. С момента отлучения Толстой в XX веке окончательно стал достоянием мировой культуры, стал фундаментальным каноном цивилизации в той же мере, в какой он является светочем российской культуры. Смыслы, претворенные его произведениями, только прирастают значительностью. В то время как церковь, обращенная к массовому сознанию, с очевидностью все далее продолжает погружаться в несуществующее прошлое и вязнет в своих охранительно-догматических, консервативных функциях. Я бы сказал, что свет России определен Толстым и Чеховым — и осложнен и омрачен Достоевским.
В силу чего полноценное оздоровление, срастание, просвещенное оздоровление российского общества возможно только при полномерном введении Толстого в самый широкий канон народного сознания. Страницы «Воскресения» должны занять место хоругвей. И, надеюсь, начало этого тектонического по масштабам становления российского сознания ознаменуется примирением церкви и Толстого. Другого выхода лично мне не видится. Выбор прост — между болотистым сумраком и солнечным зенитом.