ОСКАР ФЕЛЬЦМАН: Я ПРОШЕЛ В ОДЕССЕ

ОСКАР ФЕЛЬЦМАН: Я ПРОШЕЛ В ОДЕССЕ

Развлечения

— Про меня говорят, что я в приличной форме. Спрашивают, не влюбился ли, — и в этом есть свой резон, потому что второе дыхание к старику действительно чаще всего приходит с новым романом. Нет, не влюбился.Я вовсе не выставляю себя страдальцем, прилично жил при советской власти, не ходил ни в придворных композиторах, ни в оппозиционерах.Писал лирические песни и в этом амплуа чувствовал себя комфортно.Но постоянная оглядка, разговоры с мыслью о прослушке, зависимость твоей судьбы от телефонного звонка, замкнутость в границах страны...— Вообще да, жаловаться грех. Чудесный Богословский, с которым мы в апреле прошлого года летали в Израиль, мне сказал: «Ты спустя рукава работаешь, за тебя зал поет». Хором подпевали любую песню. Но знаете — ни на какую другую я свою жизнь не променял бы и страну не променял бы... Тоска там...— А здесь, молодой человек, у меня собственный рецепт долголетия. Каждый день должен быть трудным, все вместе они должны быть веселыми. Тогда возникает ощущение насыщенной, а все-таки хорошей жизни. Каждый день я проживаю напряженно, каждый год вспоминаю весело.[b]— То, что вы сочиняете легкую музыку, — это свойство характера или все-таки сознательный выбор? Согласитесь, что песеннику живется получше симфониста...[/b]— Я никогда не предполагал, что буду писать что-то легкое. Учился в консерватории, был сталинским стипендиатом (единственным с моей пятой графой! — хотя в консерватории нас, с графой, было изрядно...). Во время войны вместе с консерваторией оказался в Новосибирске, и меня привели на «Сильву» Кальмана. Первый раз попал в оперетту! Попал — и пропал: понял, что хочу посвятить жизнь этому жанру, этому легкому роду искусства.Он не исключает серьезности, отнюдь! Скажу вам больше: советская песня вовсе не была эстрадой в чистом виде. И даже мелодичность была не главным ее достоинством. Нет, советская песня симфонична, она строится по законам музыкальной драматургии — еще Покрасс, Дунаевский начали развивать ее в этом ключе.Вспомните хоть увертюру к «Детям капитана Гранта», вспомните песни оттуда — какая оркестровка, какая мощь, какие прямые влияния музыкальной классики! И лучшие советские песни до сих пор поражают мощью звучания — в них нет того однообразия, от которого с души воротит, когда слушаешь нынешнюю попсу, что нашу, что западную.Именно поэтому советские композиторы-песенники никогда не были гарантированы от конфликтов с властями. И заработки у них — хотя, что скрывать, деньги случались — были далеко не такими, как у нынешних акул шоу-бизнеса. Дунаевский, которого я искренне считаю крупнейшим явлением в русской музыке, умер в крошечной комнате, куда с трудом помещались стол и кровать, умер совсем молодым. Хотя, конечно, песенникам грех жаловаться — нас не травили, как Шостаковича. Шостаковичу досталась прямо-таки исключительная кампания.— Знал ли я Мурадели!? Он попал под колесо по чистой случайности: прекрасный, талантливый был человек, земля ему пухом, но он ведь никакого отношения не имел к формализму! И «Великая дружба» не только не была экспериментальной оперой — она была традиционнейшим сочинением.Сталину чего-то там не понравилось в трактовке национального вопроса... Помню: сорок шестой год, собрание композиторов, кино приехало его снимать. Встает Мурадели, начинает каяться...причем говорить ему мучительно, потому что каяться не в чем и все это прекрасно понимают. Он начинает: да, постановление совершенно справедливое... в моей опере формализм проявился самым чудовищным образом... чтото еще в том же духе... «Стоп, стоп, — кричит оператор, — у меня камеру заело!» Полчаса чинил камеру. Все тягостно молчат. «Можно!» Пошел второй дубль: встает Мурадели и начинает каяться... Господи, как мы все под землю не провалились от стыда! — Чистая правда. Шостакович был меня старше всего на шестнадцать лет, но когда он в двадцать седьмом приехал в Одессу — за плечами у него была уже работа с Мейерхольдом, с Маяковским, на него смотрели как на будущего гения... Отец мой всю жизнь мечтал быть музыкантом.До последнего дня — а прожил он восемьдесят пять лет! — он садился за рояль и играл Шопена, Рахманинова, играл, как пианист хорошего класса. Но профессию он выбирал еще до революции, в те времена шансов сделать музыкальную карьеру у него было не слишком много. А врачи жили неплохо, и он стал одним из лучших хирургов Одессы, специалистом по костному туберкулезу.Тем не менее он обожал музыкантов, всегда старался общаться с ними... Однажды — мне было шесть лет — он увидел гуляющего Шостаковича и подошел к нему: «Дмитрий Дмитриевич, не послушаете ли вы моего сына? Шостакович выслушал какие-то мои детские опусы и сказал, что толк, по его мнению, будет.Одесса вообще определила мою жизнь. Счастлив, кто там родился. Лучшие музыканты мира с гордостью говорили о себе: «Я прошел в Одессе!» Значит, хорошо принимали у нас, а у нас публика понимающая, строгая! Я могу сказать о себе: я прошел в Одессе. С тех пор я прошел и в Париже, и в Нью-Йорке, мне Клинтон прислал свое фото с автографом на семидесятипятилетие. Спасибо Клинтону, а все-таки одесский успех мне дороже.Музыке-то меня начали учить еще до того, как Шостакович благословил. Когда одесскому ребенку исполнялось пять лет, родители вели его к Петру Соломоновичу Столярскому — это был знаменитейший скрипичный педагог, учитель Ойстраха, Гилельса... Он сказал маме: «С вашим мальчиком я заниматься буду». Он-то согласился, да я отказался.— А пришел к нему две недели спустя и говорю: «Петр Соломонович, я не хочу у вас учиться, потому что мне надоело играть стоя. Хочу сидя!» — «Ну, — сказал он, — тогда, мамаша, отведите мальчика к Берте Михайловне Рейнбольд...» Так я стал играть на фортепиано.— Сейчас у меня хороший старый рояль, лет семьдесят ему, и еще лет семьдесят он будет звучать ничуть не хуже. У нас с сыном интересная была ситуация — он, если вы знаете, один из самых известных пианистов мира...— Хорошо, что знаете. Ну вот, комната, в которой мы беседуем, была у нас нейтральной полосой. Слева — его комната, справа — мой кабинет. Он у себя репетирует классику, я у себя сочиняю песенки. В общем, в доме звучало все — от Баха до Оффенбаха. Периодически сын прибегал ко мне под дверь и интересовался: «Папа, сочинил что-нибудь?» Я отвечаю: «Да так, помаленьку...» — «А останется эта вещь после тебя?» — «Нет, — отвечаю, — скорей всего, не останется». Только раз я ему с полной уверенностью сказал: «Да, Вова, сегодня, кажется, я сочинил песню, которая останется». Это было «Я верю, друзья» на стихи молодого Володи Войновича, будущего ядовитейшего сатирика. Песня эта мигом обрела славу, и, пожалуй, я могу претендовать на попадание в Книгу Гиннесса: все-таки никакого другого композитора генеральный секретарь с трибуны Мавзолея не исполнял. А слова «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы» Хрущев спел, предварительно извинившись за отсутствие голоса. Но слух у него был. Правда, мелодия там несложная...— Вообще в композиторской среде принято говорить, что это так. Потому что это чрезвычайно прибавляет самоуважения. Более того, Маркс, который, насколько я знаю, был от музыки довольно далек, где-то обронил фразу, чуть ли тоже не в письме, что сочинение музыки есть дело исключительной сложности. Когда заходила речь о каких-то льготах для композиторов, о квартирах, о дачах, о поездках — они всегда ссылались на Маркса: музыку сочинять очень трудно... Не знаю. Сочинение музыки, по-моему, исключительно приятное дело. Хотя, может быть, не всегда легкое, но песню ведь невозможно написать с натугой, через силу. Это все почувствуют. Что пресловутые «Ландыши», что «Венок Дунаю» я сочинял за три-четыре минуты — сколько они звучат, столько и сочинял.— О да, четверть века я прожил с клеймом автора пошлых «Ландышей»... Не сказать, чтобы это особенно меня заботило. Во время автопробега «Москва—Ленинград» (Шостакович, Туликов, Островский и я) надо было останавливаться и давать концерты в каждом городе, и в каждом я вынужден был играть «Ландыши», раскритикованные в пух. Потому что их требовал секретарь обкома. Такие были вкусы у этих секретарей. Я не в обиде... Кстати, «Ландыши» прижились не только в России. Был чудесный японский вариант, был немецкий... Сейчас я написал еврейские «Ландыши» — сделал под еврейский текст новую, довольно забавную аранжировку.— Из последних? Детский балет «Булочка». Что вы смеетесь? Я им горжусь, его премьера только что прошла за Полярным кругом, музыку записывал оркестр Большого театра! — Если говорить о роке, то музыкально очень одарен Шевчук. Пожалуй, даже ярче, чем Гребенщиков, хотя я считаю БГ первоклассным музыкантом. Я жалею, что мало музыки написала Пугачева: мы общались у рояля не так много, но она человек большой музыкальной культуры, не только исполнительской.— Нет, эту не знаю. Очень мило... Никогда не обижался на пародии. Это свидетельство популярности. Когда пели «Конаково, Конаково, нету масла никакого», это меня тоже вполне устраивало: мелодия пошла в народ...— Не бояться жить. Ездить, смотреть, говорить с людьми. Это западная песня может быть замкнутой в себе, камерной, а наша все-таки ориентирована на прямой диалог со слушателем о его проблемах. Не о вашей — о его жизни она говорит. СоловьевСедой одно время, лет пять, не писал песен. Я спросил: в чем дело? «Мне нечего сказать людям, — ответил он. — Когда я пойму, чем они живут, — я скажу». Это было в начале пятидесятых, довольно глухое время. Пришла «оттепель», и он сразу вернулся к песне.— «Самое синее в мире Черное море мое». Ее слова Матусовский написал случайно. Я никогда не пишу на «рыбу», то есть работаю только с готовым стихотворением. Он позвонил и сказал: «Я придумал припев и не знаю, что с ним делать. По-моему, не очень звучит: «Самое синее в мире Черное море мое». — «Что вы, — закричал я, — это же чудесно, немедленно дописывайте!» Он написал — и песня эта вошла потом в фильм «Матрос с «Надежды», и ее тут же все запели... Потом — «Ничего не вижу, ничего не слышу».— Я тоже, хотя вещица простенькая. «Огромное небо», «Ходит песенка по кругу», «На тебе сошелся клином белый свет», «Остров детства», «Жеребенок, жеребенок, белой лошади ребенок», «Баллада о красках», «Мир дому твоему», «Возвращение романса». И «Ландыши».— И «Ландыши»!