Интимный альбом

Развлечения

[b]Мы — утопленники Утопии.Изучая ленинский текст, выражение «двоежопие» мной прочитывается как тест.Вылезает из круглых скобок перископный глаз как циклоп.Раздвоение душ прискорбно, но страшней — раздвоенье жоп. [/b][i]Нет смысла докладывать, что такое Вознесенский в нашей словесности. Кому надо — в курсе, кому нет — уже не объяснишь. Его не все любят, но все знают. Кто любит — счастливо, как в романе.Так повелось у нас, что жизнь заметного поэта сама по себе — роман, перипетии которого на устах внимательной публики.Роман душещипательный, скандальный, авантюрный, амурный и далее по жанрам.Наш герой, самый знаменитый поэт современной России, притом, что тоже, разумеется, не обошелся без шлейфа слухов, легенд и анекдотов, сумел счастливо избежать «ауры» романсового демонизма в его бульварной ипостаси.[/i][b]Душа народа — В своих беседах с журналистами вы, как правило, уходите от разговоров «о клубничке». Это своеобразная полемика с обывательским восприятием поэзии или просто вы такой человек «в себе», Андрей Андреевич? [/b]— Я думаю, это от воспитания. Как человек и поэт я воспитывался у Пастернака. Уверен, что никакому сегодняшнему, даже самому разудалому репортеру не пришло бы в голову спросить у Пастернака: а как вы трахали такую-то свою возлюбленную? Даже скандально-легендарный Есенин написал: остальное — в моих стихах. Один из озабоченных товарищей признал, что делает это ради рекламы. Моя же поэзия в рекламе не нуждается.— Мне не нравится слово «цеховая». Ведь поэт — это не профессия — образ жизни. Это внутри тебя, а не на поверхности, как у других людей. Я что, искал себе друзей в Союзе писателей? Нет.Мои близкие друзья не из «цеха»: Родион Щедрин, поставивший меня на водные лыжи, элегантный гуляка Дмитрий Айрапетов и Виктор Жак. Под конец жизни он был ректором политехнического университета, фанат поэзии, совершенно сумасшедший и при этом удивительно светлый и деликатный человек. Я каждое лето и зимы тоже пропадал у него в Беловежской пуще... Чтобы запомнить его телефон — 24-53-17, — я написал четверостишие: [i]Вам телефон поставили как тайную мечту: смерть Ленина и Сталина в семнадцатом году.[/i]Эти стихи гуляли в самиздате… А вообще-то поэт одинок.— Когда умер Окуджава, Андрей Битов подошел к Белле и мрачно пошутил: «Ну что, вас теперь только двое осталось...»* В этом что-то есть.— Конечно, нет. Поэт не может быть «шестидесятником» или «восьмидесятником». Если ты только «поэт поколения», значит, ты не поэт. Какого поколения Блок или Пастернак? Термин «шестидесятники» придумал Феликс Кузнецов, который когда-то был левым критиком, потом стал правым, потом опять левым. И словцо пошло гулять. Хрущев на меня орал на встрече с интеллигенцией в 63-м году: почему? Я с трибуны пытался объяснить этим «образованным» людям: есть горизонтальное поколение и есть вертикальное поколение. Я сказал: Лермонтов, Пастернак и Ахмадулина для меня люди одного поколения — вертикального. Поколения уходят, поэзия остается.— Конечно, это было время волшебное — пик столетия. Может быть, какое-то особое излучение солнца. Расцвет поэзии во всем мире — и у нас. Но люди, расцветшие там, не остаются в этом поколении. Если ты художник, то для всех поколений.— Была романтика, вера в свободу, которая, видите, к чему привела.— Мы думали, если будет свобода — будет все. Такой авантюрный романтизм. Мы не знали своей страны, не знали всех темных сторон своего народа. Взять хотя бы разгул криминала.— На вечере памяти Высоцкого подошел ко мне некий высокий человек. Оказалось, один из вождей московской мафии. И говорит: «Андрей, пригласи меня к себе чай пить. Все узнают, что я у тебя был, и ты будешь под моей крышей». Я не стал его звать на чай, но обратите внимание, как все перепутано: ведь «авторитет» пришел на вечер памяти Высоцкого! Или в Париже: другой известный «авторитет» посетил мой концерт. Возьмите вот Брежнева: тоже по психологии «авторитет», а любил Есенина. Слушал дома Высоцкого, может быть, запершись. В России поэзия — душа народа. Кстати, если раньше Брежнев не сам книги писал, то теперь наши лидеры сами пишут, некоторые даже и стихи... Между прочим, сейчас в грузинских школах опять преподают два стихотворения Сталина — грузины говорят, что это хорошие стихи.— Отнюдь. У нас принято считать, что «новые русские» — это золотые цепи, это хамство... «Идеалист, новейший русский» — это я об убиенном Диме Холодове написал. «Новые русские» для меня — компьютерщики, интернетчики. Это очень богатые люди — и с университетским образованием. Профессора. Большей частью молодые. Впервые в истории России молодость и богатство совпали в таком масштабе. Несколько лет назад один банк купил себе «Квадрат» Малевича — один из, кажется, четырех. Могли ведь купить футбольную команду, могли купить баб для гарема...— Я работаю на компьютере, но — боюсь его. Боюсь, что компьютер нарушит мою связь с этим миром.[b]Со словом, с языком и с Пастернаком — Вернемся к началу. Стать известным — помимо того, что это давало практические дивиденды, — было важно для вас? [/b]— Что значит важно? Это же не пост, который ты занимаешь. Известность сама пришла. Конечно, приятно, когда твои стихи знают, но слава ведь — это и страшная зависть коллег, и вообще на нервы очень действует. Помню, в молодости я разговаривал с одной актрисой: она сказала, что боится выходить на улицу, у нее началась шизофрения — она в лес по грибы, а к ней и там лезут с автографами.Тогда я принял это за капризы звезды... Известность — тяжкая участь. Хотя, конечно, и наркотик.Может быть, если бы я не стал... то огорчился бы... Я не могу писать дома, я брожу по улицам: иногда бормочешь строчки какие-то, а на тебя люди глядят — все пропадает. Понимаете? К тому же у меня был Пастернак, мне до лампочки были все эти союзы писателей, пресса, кумиры моих сверстников — Симонов, Смеляков и даже Эренбург: я понимал, что рядом с Пастернаком никого нет. Это когда у тебя внутри не хватает, тогда ты начинаешь выпендриваться, цепляешь разноцветные пиджаки... А когда ты со словом, с языком и с Пастернаком — тебе хватает для честолюбия... для всего.[b]— Для критики вы всегда были большей частью автором «антимиров» и «парабол», а для меня, давнего вашего почитателя, скорее, поэтом лирическим. Скажу даже так — есенинским, хотя вы и числитесь по другому «ведомству».Всегда было ощущение, что ваша «социальность» наносная, чужеродная, поколенческая. Ведь один из кумиров Политехнического просто не мог не быть «социальным».[/b]— Когда ты читаешь, скажем, в «Лужниках» и тебе стадион хлопает или не хлопает — это, конечно, влияет. Но влияет опосредованно, а не прямо — через голову.Тогда все воспринималось как политика. Система уничтожала тебя, ты уничтожал Систему. Между тем я был дневниковым поэтом и остаюсь дневниковым поэтом.Если я пишу о Чечне, то это не «социальный заказ». Тебя трогает — и ты пишешь. Так же, как тебя трогает любовь женщины.— Я сдал экзамен на водительские права, еще когда был студентом второго курса Архитектурного. С другой стороны, техника со мной за это расплачивалась.Вот я с вами разговариваю, а башка у меня пуста: у меня было шесть сотрясений мозга — и все вследствие автомобильных катастроф.— Да не лихач я, просто — судьба. Два раза я сам был за рулем, в другой раз московский таксист, водитель первого класса по фамилии Бревно, еще — Олжас Сулейменов, казахский поэт... Наверное, с тех пор у меня абстракционизм в башке остался...— Я думаю, что на мне закончилась русская традиция противостояния «поэт и царь», когда Никита на меня орал и грозился выгнать из страны. С тех пор, помоему, цари больше не прикасались к поэзии. Слава богу, сегодня никому в голову не придет, что власть думает о поэзии. К тому же это противостояние — какой-то дьявольский магнит: ведь не только Сталина влекло к Мандельштаму и Пастернаку, но и их к нему. Такая фрейдовская любовь-ненависть.— Для моего поколения Хрущев был кумиром — с его либеральными идеями. Я же хорошо знал Пастернака, и он мне сказал: «Раньше нами правил фанатик-убийца, теперь — дурак и свинья». Притом, что Пастернак не знал самого страшного о Хрущеве; это мы потом узнали, как он бросил атомную бомбу на своих — на крестьян и солдат в Сибири. Так что думаю, что от любви к власти я излечился раньше, чем другие.— Во всем, даже в отношении к Ленину, я следовал Пастернаку. Он считал его гением. Известно, что у гроба Ленина встретились Мандельштам и Пастернак — и не для того, чтобы плюнуть на этот гроб. Что касается моей поэмы о Ленине, о которой некоторые люди думают, что она гладко проходила, — то они заблуждаются.Одну из глав, например, категорически не хотели печатать. Тогда я нашел телефон секретаря ЦК по идеологии, позвонил и сказал: «Что за дела? Не печатают ленинскую цитату!» Трубка грозно прогромыхала: «Кто не печатает?! Почему?» Затем трубка настороженно поинтересовалась: «А что, собственно, за цитата?» Я прочитал ему эту главку**: [i]Мы — утопленники Утопии.Изучая ленинский текст, выражение «двоежопие» мной прочитывается как тест.Вылезает из круглых скобок перископный глаз как циклоп.Раздвоение душ прискорбно, но страшней — раздвоенье жоп.Удивительная новинка — человек с четырьмя половинками.Амортизирован, чтоб лежать — непонятно, куда лизать.Многоженство антизаконно.К многожопству теперь пришли, как упругие шампиньоны их выращивает Дали.Но, увы, еще до Потопа от рождения нам дана: одна Родина, одна жопа и, увы, голова одна.[/i]Трубка минуты две молчала — может, он осмысливал услышанное или просил секретаря найти нужную цитату. Наверное, так, потому что наконец трубка ответила: «Действительно, у Владимира Ильича встречается это слово — трижды, в разных стенограммах. Но читатели нас не поймут. Кстати, как там у вас: «увы, одна голова»?» Я услышал угрозу: то ли мне, то ли он о своей голове задумался.[b]Неудобный человек — Что вы любите в этой жизни помимо сочинительства? Есть вещи более важные, чем творчество? [/b]— То, что вы называете «сочинительством», — та же жизнь и судьба. Самый высокий кайф — это когда ты пишешь стихи. Помню, у Пастернака за столом (были Ахматова и Рихтер) зашел спор.Ахматова сказала, что вдохновение — это чувство, с которым сравнить ничего нельзя. Но ты никогда не знаешь, когда оно появится, когда пропадет. Можешь месяцами ждать, вдруг нахлынет и — пошло, пошло, пошло. И говорит молодому Славе Рихтеру: у вас, музыкантов, разыграешься — вот и вдохновение. У поэтов же своего пианино нет. Слава обиделся: нет, Анна Андреевна, я тоже могу месяцами не подходить к роялю!.. В то же время с вдохновением неудобно жить. Допустим, ты назначил какую-то встречу (не с вами), и тут пошла рифма — ты опаздываешь. Получается, ты очень неудобный человек для общества.— Грядок у меня нет. Все хочу завести клумбу: иногда я привожу какие-то цветочки из разных поездок...— И сажаю. Но так — клочками. Вы знаете, что есть две садовые формы — английская и французская? Английская — естественная, неухоженная, французская — аккуратная, подстриженная. Поэтому я сторонник английской — ею не надо заниматься.— Депутатом точно нет. А что касается армии, в свое время я был на сборах во Львове, мы крепко подружились — молодые лейтенанты уходили вечером в ресторанные гульбы: все — в штатском, а я обязательно надевал форму с погонами. Мне это так дико нравилось! Мне казалось, что я Лермонтов или Гумилев. Я хочу написать прозу — офицерскую. Ведь это были шестидесятые годы, а значит — вольнолюбие, декабризм, заговор, революция молодых лейтенантов! Так что, если бы я стал военным, то тогда.— (Почти не раздумывая.) Когда любимая... Конечно. Когда дышит, это прекрасно.— Просто нельзя врать — иначе стихи не получатся. Все это дневниковые вещи, но, к сожалению, ты должен их печатать. Просто потому, что так принято. Трудно.— Когда я хочу понравиться, я что-то другое делаю... Бывает, ты пригласил женщину, которая тебе нравится, на свое выступление. Она в зале — и ты вдруг видишь, что она дура дурой. Это открывается сразу. Когда ты читаешь, то вроде бы зал не видишь, и в то же время ты видишь все.Восприятие обостряется невероятно. Кстати, женский зал всегда лучше, чем мужской — в смысле встречного восприятия. Женщина, она даже по утрам понимает стихи лучше, чем мужчина.[b]Я никому не отвечаю — Какое время в большей степени «ваше»: когда вы начинали или сейчас? [/b]— Я в каком-то смысле человек заколдованный, все время смотрю на какой-то таймер, что ли: ты не знаешь, что такое счастье, что такое любовь... Если пишутся стихи, значит, это любовь. Если пишется, значит, ты правильно живешь. Скажем, поэма «Оза» повернула мою жизнь. Так же, как и «Авось». Так и время: если тебе пишется — это сильное время. Так было в молодости и сейчас так.Сейчас очень много энергии выделяется — темной, страшной.Может, потому что перелом веков. Жуткое время. Но пока Бог посылает тебе сигналы, значит, ты правильно живешь.— Пророк и шут — это две стороны одной медали. Начнем с того, что, погадав на моей книге, Алла Пугачева напророчила себе свадьбу с Киркоровым. В свое время у меня была строчка «а лебедь не умеет хором». Тогда нельзя было вообразить, что появится одинокий волк генерал Лебедь.Десять лет назад я написал стихи о реставрации картины «Явление Христа народу». Мне казалось, что Христос похож на актера Леонида Филатова. Там была строчка «спускался человек, похожий на Филатова» — рефрен стихотворения.Весь прошлый год у нас прошел под рефрен «человек, похожий на Скуратова». А если говорить серьезно, одна из главных вещей, предсказанных мною, — симметрия времени. К примеру, девятьсот пятый и девятьсот семнадцатый годы — русские революции, которые саданули по всему миру.И за пять лет до конца столетия — антиреволюция в России. По-моему, симметрия сработала. Или вот: за пять лет до кремлевской аферы с облигациями государственного займа я написал видеому в виде Кремля, а на зубчиках кремлевской стены — «М–М–М...».— Одно? Вы его и так помните — Земфира.— У нее очень сжатые и интересные стихи, это личность. Вспомните хотя бы «Синоптик» — прекрасное стихотворение! Или строчку «У тебя СПИД, и скоро мы умрем» — здесь целая психология поколения. Не так, как раньше: рвали на себе волосы, узнав, что у тебя СПИД — теперь это просто часть любви.— Абсолютно нет. И не потому, что я такой святой. Чему завидовать? Что я не написал «Евгения Онегина» или «Теркина на том свете»? Это ведь не мое! Каждый поэт — первый или говно. Так же, как никто, кроме меня, не смог бы написать, скажем, «Юнону» и «Авось». Потому что это — только мое. Нет у меня ни черной зависти, ни белой, тем более что зависть в любом случае — зависть.— «Не отвечаю никому, достойных нет, но вам отвечу». Вообще-то, у меня нет времени читать статьи глупцов. Слава богу, меня до сих пор много ругают. В основном на тему «он раньше писал хорошо, а теперь плохо». Те самые критики, для которых я раньше писал «плохо». Но не все же критики замшелые пни: есть Константин Кедров — Иван Калита российского поставангарда. Или Михаил Эпштейн. Правда, он за океаном.— (Решительно.) Ни х... не могу.— Раньше очень сильно волновало. Теперь отношусь к этому спокойнее. В прошлом году вот в журнале «Караван» какая-то дамочка опубликовала мемуары, где, в частности, «вспоминала», как Андрей Вознесенский, «лунноликий» (это слово запало мне в душу!), в Риге такого-то числа такого-то года занимался на сцене любовью с актрисой при широком стечении публики. Другая газета написала, что у меня вилла на Багамах. Это когда у тебя пятисот рублей нету, чтобы заплатить за телефон, и его отключают. Я не отвечаю никому — улыбаюсь, хожу... Я не посягаю на свободу прессы. Ну вы понимаете, да? — (Сурово.) Черных кошек.[b]* В 60-е годы А.Вознесенский написал знаменитые стихи: «Нас мало, нас, может быть, четверо...» ** Публикуется впервые [/b]

amp-next-page separator