Лев Рубинштейн уверен, что в языке есть все
— поэт-концептуалист.Классик современного искусства, о чем неопровержимо свидетельствует хотя бы количество работ, написанных о нем на кафедрах славистики западных университетов, включение его в энциклопедию «Кирилла и Мефодия».Широко известно его эффектное чтение своих текстов, написанных на библиотечных карточках.Когда я собрался к нему ужинать, меня посетила бредовая мысль: а вдруг угощение будет тоже по карточкам, как в период тотального дефицита? И как в воду глядел. В связи с отъездом жены Лев Семенович потчевал меня пельменями и чайком, как писал Зощенко, с пастилками.Ну да ладно, думаю, главное — он человек крайне приятный. [/i]— Да уж, Владимир Яковлевич, достали меня. Я в связи с этой рельсовой войной ползарплаты на машины трачу. Им деньги не платят, а Рубинштейн виноват! Правда, может, шахтеры тут и ни при чем.— В этом нет ничего удивительного. Язык меняется. Ведь раньше и французское слово «партизан» имело совсем другое значение: Partisan — это сторонник какой-либо партии.— Меняется и кулинария. Подчас дело доходит до прямо какого-то авангардизма в этой, казалось бы, консервативной области. Так, поэт Вознесенский признался на страницах нашей газеты, что он готовит фирменное блюдо «Травы от Андрея». Кладет в воду много разных растений, как огородных, так и полевых, доводит на плите до определенного градуса и подает гостям. А что делает поэт Рубинштейн? — Поэт Рубинштейн благодарит судьбу за то, что не попал в число этих гостей. В связи с этим приходит на ум воспоминание Бунина о Репине, который его кормил сушеной травой. Бунин с трудом дождался первого поезда...А поесть я очень люблю, хоть и не умею готовить. Я часто куда-то выезжаю, где бываю один, вне семьи, поэтому полюбил всякую ресторанную кухню. Как бы коллекционирую кухни разных этносов и народов. И вкусы у меня меняются. То я патриот китайской еды, то немецкой.Сейчас у меня в фаворитах японское суши, которое почему-то и среди новых русских стало очень модным.А в детстве я обожал читать «Книгу о вкусной и здоровой пище». Когда родители уходили в гости, я сидел и читал. Это было своего рода гастрономической мастурбацией. Грыз сухари, а воображал, что это спаржа. Это и теперь моя, можно сказать, настольная книга. На первой странице слова Сталина: «Характерная особенность нашей революции состоит в том, что она дала народу не только свободу, но и материальные блага, но и возможность зажиточной и культурной жизни».— Нет. В середине пятидесятых годов голода никакого не было. Мы жили как все. То есть все в магазине продавалось, но многие вещи, которые сейчас являются заурядными, считались праздничными. Например, «Докторская» колбаса.— Представь себе, да. В школе я полюбил всякую поэзию под влиянием брата, который на 9 лет старше меня. Он классический человек шестидесятых годов. В его студенческом кругу было обязательным читать поэзию, ходить в Политехнический музей и на джазовые сейшены. И, как нормальный ребенок, который подражает старшим, я тоже интересовался всем этим.Поэтому стал рано читать тогдашних потрясателей основ. И хотел писать стихи, поскольку тогда, как ты помнишь, быть поэтом было важно и престижно.— Кто-то меня надоумил поехать во Дворец пионеров на Ленинских горах. Но тогда я был уже классе в десятом. Это было странное место. Туда ходили взрослые люди. Это был рассадник творческой свободы, некий островок. В эту литстудию ходили смогисты, которые очень важничали. Запомнил я Алейникова, Кублановского, Губанова. Там я сдружился с Андреем Монастырским, который тогда был стихотворцем. Он жил в центре, и в его коммуналке было некое подобие клуба.Постепенно я перезнакомился со многими художниками — с Валерием Герловиным, Виктором Пивоваровым, Ильей Кабаковым... В этот круг втягивались все новые люди — Всеволод Некрасов, Дмитрий Александрович Пригов... И во второй половине 70-х у нас образовался домашний семинар, в котором участвовали филологи, художники и поэты. Так образовался тот круг, который потом очень приблизительно был назван кругом московского концептуализма.— Да, конечно. Братец немножко стиляжничал. Был момент, когда его в составе группы молодых людей собирались исключать из комсомола за рок-н-ролл на студенческом вечере. Но поскольку он хорошо учился, то ограничились выговором.Брат был мягким стилягой, а я был мягким хиппи. Настоящим я все-таки не стал. Видимо, из-за добропорядочного воспитания.По той же самой причине не эмигрировал в начале 70-х, когда в нашей среде это очень активно обсуждалось. Мне было жалко родителей. У меня был партийный отец, инженер, во все верил, с плохим здоровьем.Я, конечно, дома ругался, но радикальных шагов не делал. Даже скрывал от родителей, что стихи пишу. Потому что они решили бы, что я заболел шизофренией и надо что-то делать.А мое сочувствие хиппизму заключалось только в волосах и веревочных сумках. Но в Систему никогда не входил. Как-то привык жить дома, душ принимать. Ну и опять же — родители.Но были друзья, например известный тебе художник Никита Алексеев, которые были правоверными хиппи. Меня вместе с ним однажды замели в ментовку. Мы где-то гуляли — он был в шинели, с противогазной сумкой — все как надо. А я был всего лишь хайрастый И мы полночи просидели в отделении.Вот отношений с наркотиками у меня не было никаких.Наш круг мне понравился еще и тем, что там ничего такого не было. А до этого я общался исключительно с богемными людьми. Меня, с одной стороны, к ним тянуло, этот мир казался волшебным. С другой, брала верх брезгливость: наблевано на полу, девушки не очень чистые.А в мастерской Кабакова были совершенно другие люди. Не богема, а то, что потом начало называться «интеллектуалы».Совсем другой образ жизни.Все были малопьющие. Они были из тех людей, которые, идя на день рождения, покупают цветы. И мне это импонировало, в связи с чем с радостью выкинул из головы образ оборванного и пьяного художника, за которого в кафе платит дама.[b]— Ну тогда понятно, почему ты весь советский период проработал в библиотеке.Для богемного поэта это было бы постыдным занятием.[/b]— Мне там было удобно. Сидел в своей библиотеке, что-то делал, но голова была свободной. Когда служил, долгие годы вел двойную жизнь — никто из коллег не знал, чем я занимаюсь. Был этаким шпионом. Однако вызывал недоумение — что это за человек, который сидит в библиотеке, много знает и не поступает в аспирантуру? Я даже отчасти создавал себе репутацию немного сумасшедшего.Потом пришли иные времена. Я был разоблачен. Стал ездить часто на Запад. Ну и ушел оттуда.— Советская служба лишила меня привычки к самодисциплине. Надо было ходить ежедневно в присутственное место более-менее ко времени. Это были некие костыли. Когда я, так сказать, освободился, то стал много спать и гулять и мало работать. И начал беспокоиться.Мне казалось, что я живу неправильно, что я паразит. Советско-родительское воспитание и весь опыт жизни не приучили меня к состоянию свободного художника. Мучился оттого, что я сплю, а жена пошла на работу, дочка — в школу. Если бы я всегда так жил, все было бы нормально.А ведь в советские годы я так мечтал о свободе. Завидовал тем друзьям, которые будучи членами Союза художников встают, когда им надо, гуляют средь бела дня или едут за город. Я мечтал о такой жизни, но когда ее получил, она стала меня тяготить. И работу я стал искать не только потому, что у меня деньги кончились. Надо было загнать себя в какие-то конструктивные жизненные рамки. Теперь хожу в редакцию (журнала «Итоги». — В.Т.) и старательно делаю все то, что, как мне кажется, от меня требуют.Да и большинство моих друзей стало социализировано. Даже Сережа Гандлевский, который как раз не только всю жизнь не работал, но и в стихах писал: «нигде не служил, не собираюсь и впредь», ходит на работу, добросовестно работает редактором в «Иностранной литературе».[b]— Далеко не все. Скажем, Дмитрий Александрович Пригов, гений имидж-арта, никуда не ходит. Кстати, как ты относишься к данному жанру современного искусства? (Когда художник при помощи различных поступков и поведенческих странностей, как правило эксцентричных, добивается общественного признания. Например, Олег Кулик, который в своих акциях выступает в роли собаки. Или Александр Бренер, испортивший в Голландии картину Малевича, за что попал в тюрьму.) [/b]— Хорошо я к этому отношусь, это вполне равноправный жанр современного искусства.Если все это достаточно хорошо и артистично делается. Хотя он и подвергается нападкам со стороны ревнителей всякой традиционности. Говорят, имиджартом занимается тот, кто не умеет ничего делать. Это, конечно, чушь. Можно сказать: Иванов пишет стихи потому, что не может музыку сочинять. А Петров поет потому, что танцевать не умеет. Это вообще не аргумент.Правда, тут еще не наработаны критерии, по которым можно оценивать качество. Но мне кажется, если что-то интересно, то и хорошо.— Если бы Жириновский по самоидентификации был бы художником, мы бы его с этой точки зрения и оценивали. Тут важна степень осознанности. Чем Бренер отличается от сумасшедшего, который портит картины? Только степенью осознанности. Понятно, что юриспруденция не должна учитывать такого рода вещи. И его совершенно правильно осудили. Но он как художник сделал правильный поступок в системе собственных представлений об искусстве. Мне такого рода вещи не близки, потому что я не считаю, что художник должен агрессивно внедряться в чужие художественные системы. Но его акция меня не возмутила. А возмутили те, кто стал за него заступаться.Человек сознательно пошел на нарушение закона.— Думаю, предыстория этого жанра гораздо древнее. В русском контексте таким имиджевым человеком, пожалуй, был Пушкин. Он строил свою биографию как произведение искусства. Но, я думаю, что и он имел прототип и он кому-то подражал. Например, Баркову, про жизнь которого ходит огромное количество легенд.— Я говорю о русской ситуации. А Диоген и киники, несомненно, свои философские идеи утверждали через личное поведение, через имиджевый жест. Однако любое явление возникает тогда, когда появляется новый термин, его называющий.Поэтому я не люблю разговоров о том, что Пушкин был первым постмодернистом. Может быть, и был, да постмодернизма тогда не было. А у любого явления, конечно же, существует предыстория. Либо в Античности, либо в Средневековье. Все есть в фольклоре, все есть в мифологии. А главное, все есть в языке.