Марк Захаров: Радость бытия я вкусил в коммуналке
Марк Анатольевич — коренной москвич, помнящий и атмосферу предвоенной столицы, и все прелести жизни в коммуналках, и многие другие детали той, уже отдалившейся от нас эпохи.
Незабвенные дворы Красной Пресни
— Марк Анатольевич, что хранит ваша память из того времени?
— С бытовой стороны я никоим образом не хотел бы туда вернуться. Но в то же время у меня сохранились самые светлые воспоминания, от которых не могу, да и не хочу избавляться. Наша большая коммунальная квартира на Красной Пресне была населена очень добрыми людьми, которые беспрестанно ссорились и вместе с тем были очень внимательны друг к другу.
Когда мы с мамой вернулись после войны из эвакуации, то выяснилось, что наши две комнаты отданы другим людям: человек, который в них оставался, обещая за них платить, не заплатил. И тогда наша соседка Екатерина Сергеевна открыла дверь своей комнаты, где жила вместе с мужем, и сказала: «Пожалуйста, пока располагайтесь у меня». Вот так распахнуть двери собственной квартиры и пригласить в ней кого-то пожить? По нашему сегодняшнему времени — акт чрезвычайный. Он меня очень впечатлил.
На Красной Пресне я впервые увидел паривший над столицей дирижабль, впервые услышал по дребезжащему репродуктору волшебный голос актрисы Бабановой в детских радиопередачах и забавные рассказы Зощенко в замечательном исполнении Хенкина. Я люблю свое довоенное детство и его голодное, но веселое до безумия послевоенное продолжение.
— Я знаю, что вы и сегодня продолжаете дружить с ребятами из того краснопресненского двора. А как сложилась их жизнь?
— Мы проживали на улице Заморенова, в доме напротив 95-й школы, которую сейчас уже снесли. Там же жили ребята, с которыми я продолжаю дружить по сей день. Это Владимир Кузьмин и Леонид Новоторкин. Один стал конструктором, участвовал в разработке баллистических ракет и космических спутников. Другой был судьей, получил инфаркт. После института он настроился на честную и ответственную работу. А ему стали звонить очень высокопоставленные люди, просящие один приговор отменить, другой смягчить. В итоге он попал в тиски, из которых с трудом выбрался. Это стало для него серьезным испытанием.
— Какой была Красная Пресня в то время?
— Я помню ее всю в зелени, первозданную, доисторическую, с голубятнями. Баррикадную улицу со знаменитыми банями на углу. И зоопарк, конечно. Для меня это очень дорогое пространство, которое сохранилось в основном в моей голове. Сейчас я достаточно редко бываю в тех местах. Но когда проезжаю, сердце сжимается от всевозможных предательских эмоций.
— Во что вы играли во дворах? И много ли было шпаны?
— В нашем районе действительно была высокая преступность, но мы как-то уцелели, не поддались этому, считавшемуся тогда романтическим, криминальному влиянию. В 1941 году заборы снесли, дворы значительно расширились.
Мы играли в футбол, особенно зимой, когда было не страшно падать. Еще хорошо помню, как катались на коньках по улице Заморенова.
Там ездили машины, снег превращался в лед. Мы коньки привязывали к валенкам, с помощью палки наматывали веревку и как-то все это закрепляли.
Мы уплывали. На берегу выли собаки
— Помните 22 июня 1941 года?
— Конечно, помню. В полдень я гулял в нашем дворе. Мы прослушали речь Молотова. Присутствовал (об этом сейчас стыдно вспоминать) какой-то детский подъем: мол, вот начинается нечто новое. Это возбужденное настроение потом Калатозов отразил очень точно в своем фильме «Летят журавли»: людей призывают в армию, а они уверены, что уходят ненадолго.
Хотя взрослые нашей радости не разделяли, но и нас не разочаровывали — пусть маленькие себе радуются.
Еще я запомнил поистине кинематографическую картинку налетов немцев на Москву — прожекторы, прорезавшие ночное небо, светящиеся следы трассирующих пуль и волнение от того, что надо идти в бомбоубежище. Для меня, семилетнего, все было интересно.
Но это настроение сменилось ощущением беды очень быстро. Мы уезжали в эвакуацию в район Чистополя. Вместе с матерью и бабушкой в общей суматохе уплывали на пароходе из Речного порта. Москва была затемнена. Люди на пароходы грузились плотно, собак приходилось оставлять на берегу. И вот когда мы отплыли, а собаки забегали по берегу и завыли, — стало по-настоящему страшно. И это было первым сигналом беды.
— Насколько я знаю, актерская судьба вашей мамы сложилась не слишком удачно. Как она отнеслась к вашему решению поступать в театральный институт?
— Театром я увлекался с детства, занимался в драмкружке с третьего класса. Довоенная мхатовская «Синяя птица» была для меня настоящим потрясением, я знал наизусть и многие спектакли в Театре Сергея Образцова. Но мать постоянно рассказывала мне и о сложностях этой профессии. Так что поначалу я подал документы в Московский инженерно-строительный институт. Но, к счастью, не добрал баллов на престижный факультет, а перспектива учиться на факультете «водоснабжение и канализация» не очень прельщала. И тут мама увидела вещий сон и велела отнести документы в театральный вуз. Я был тогда под большим ее влиянием. В Школе-студии МХАТ на предварительной консультации прочел доценту Г. В. Кристи неокрепшим, но громким голосом «Вересковый мед» Бернса. В месте, где шотландцы бросают бедного карлика в морскую пучину, у меня даже навернулись слезы.
Доцент Кристи надолго задумался над этим обстоятельством, а потом решительно посоветовал выбрать другую профессию. Он справедливо рассудил, что загромождать экзамены неперспективными абитуриентами со стихами о сумасшедших карликах не стоит. Он был прав.
Я в ту пору не производил впечатления полезного артиста. У меня к доценту Кристи никаких претензий нет.
«И чего вы в режиссуру подались?»
— Но на вашем жизненном пути, к счастью, попадались еще и такие люди, как Валентин Плучек?
— Валентин Николаевич был очень компанейский человек, я бывал у него в гостях. Он увидел меня на сцене Московского театра миниатюр в веселом спектакле «Веселый склероз», который я сам и поставил. На мне был женский чепчик, и я с серьезным видом говорил смешные фразы. В итоге Плучек, авантюрного склада человек, пригласил меня к себе в Театр сатиры с правом заниматься режиссурой. Это был риск: приход неизвестного режиссера в прославленную столичную труппу — само по себе явление драматически острое, скепсис я ощутил достаточно скоро, хотя в целом актерский состав держался корректно. За исключением моей будущей любви — Татьяны Ивановны Пельтцер. Она еще не знала тогда, что ей суждена большая радость и дальняя дорога вместе со мной в Театр имени Ленинского комсомола, поэтому однажды спросила: «И чего это вы в режиссуру подались? Как только человек ничего не умеет делать — так сразу в режиссуру!» Кстати, еще раньше, когда я выпускал спектакль «Дракон» по Шварцу в студенческом театре на Моховой, Валентин Плучек очень помог, организовав мощную поддержку. Он привел на сдачу «Дракона» строгому парткому Афанасия Салынского, Назыма Хикмета, Олега Ефремова. Все они создали определенное давление, и спектакль был принят. Правда, просуществовал он недолго — до знаменитой выставки абстракционистов в московском Манеже, после которой был немедленно запрещен.
Плучек преподал мне бесценные уроки режиссерской демагогии. Она была необходима во времена существования сурового цензурного аппарата: режиссерам надо было как-то лавировать и иногда даже этот аппарат обманывать.
Рок под стенами Кремля
— Видимо, этот навык вам пригодился много позже, на заседании бюро МГК КПСС, когда вы защищали «Юнону и Авось» в связи с проявленными «ошибками в репертуарной политике комсомольского театра»?
— Ну, к этому времени я уже был главным режиссером Театра имени Ленинского комсомола.
Опера Вознесенского и Рыбникова была поначалу принята благосклонно, что казалось необъяснимым. В 1981 году церковные песнопения, упование на Всевышнего, торжественный подъем царского Андреевского флага абсолютно не вязались с идеологическими партийными установками. Так что очень быстро в партийных кругах стало нарастать раздражение. А тут еще и западные СМИ подлили масла в огонь, сообщив, что «горячий рок звучит прямо под стенами Кремля» и что для советской молодежи «единственное религиозное питание осуществляет Московский театр имени Ленинского комсомола».
Вот так вместе с директором Театра имени Ленинского комсомола, моим другом Рафиком Экимяном мы оказались перед дверью кабинета В. В. Гришина. В приемной я еще держался бодрячком. Но потом, заглянув в щелочку двери, увидел мрачные лица членов горкома, и уверенность моя стала предательски таять.
Экимян мгновенно зафиксировал этот наползающий психический надлом и, подведя к щелочке в двери, сказал: «Вот сидит дама, это известная…» — далее использовал непечатное слово. «Следующий — преступник, самый главный в Москве взяточник». Так он прошелся по членам высшего партийного руководства Москвы.
У меня поднялось настроение — ну чего же бояться таких людей? Посетившие меня покой и уверенность сыграли свою роль. Следуя инструкциям Экимяна, я вначале слегка попятился, сказав, что в театре не все получается как хочется, но в дальнейшем стоял перед членами бюро как скала. Дело закончилось практически орденом. Формулировка «Строго указать» рассматривалась тогда как награда.
Экимян преподал мне и еще один урок. Я очень не любил висевшую в фойе «Ленкома» картину «Выступление В. И. Ленина на III съезде комсомола». Во время летнего ремонта Экимян хитро предложил мне избавиться от шедевра. Пока картину выносили из фойе, он печально наблюдал, как я радуюсь. Но практически сразу же в кабинете зазвонил телефон, и последовал короткий приказ: «Повесьте картину на место!» В этот момент директор молча поднял перед моим носом указательный палец, чтобы я еще раз осознал, какое внимание оказывается нам в некоторых инстанциях.
Здесь живут мои друзья
— В театральных кругах ходят всевозможные байки о вашей дружбе с Александром Ширвиндтом, Андреем Мироновым, Григорием Гориным и бесконечных розыгрышах...
— С Ширвиндтом мы познакомились в сгоревшем Доме актера на Тверской. Там проходили знаменитые театральные капустники, показывались смелые скетчи на тему актерской жизни Москвы. С Александром Анатольевичем при первой встрече мы оба сделали вид, что давно знакомы. Я удивился и порадовался тому, как он умеет легко держаться на сцене, как мастерски ведет вечера. А с Мироновым меня познакомил Зиновий Высоковский на улице. Андрей поначалу не произвел на меня впечатления: он был полный, небольшого роста. Но потом я оценил его дарование, поскольку он выделялся, даже когда играл в массовке спектакля «Теркин на том свете» и вроде ничего не делал. На него хотелось смотреть, в нем присутствовало то особое обаяние, которое приковывало к себе внимание.
— Марк Анатольевич, скажите, а какие явления московской жизни нашли отражения в ваших спектаклях?
— Ну, например, в «Жестоких играх» нашим художником Олегом Шейнцисом была воссоздана старая московская коммуналка. Зрители видели настенную электропроводку на пожелтевших роликах с засунутыми за нее жухлыми листочками бумаги с давнишними записями. В ассоциативной памяти сразу всплывали первые московские телефоны, коридоры в коммунальных квартирах, исписанные химическим карандашом стены — следы восторгов и обид, которые испытывали здесь наши родители.
Было у нас в спектаклях и загадочное чертово колесо наполовину сцены. А в спектакле «Вабанк» воспроизводилась столичная пробка, которую регулярно наблюдали в те годы под окнами нашего «Ленкома». Правда, в духе времени Островского, она была не автомобильная, а каретная.
— Ну, сегодня у вас под окнами уже таких пробок нет. Вам нравятся те изменения, которые происходят в столице?
— Что-то нравится, что-то настораживает. Мне нравится, например, озеленение московских улиц. Расширение тротуаров — тоже вещь, конечно же, хорошая. Но мне стало казаться, что автомобилистов с улиц выдавливают. Но не все ведь могут ездить на метро. Есть телеведущие, актеры кино, политические лидеры. Они не могут ездить в общественном транспорте, потому что их замучают советами и совместным фотографированием.
Подписывайтесь на канал "Вечерней Москвы" в Telegram!