Он родился 8 марта

Развлечения

— Я стараюсь не реагировать. Потому что если я отреагирую, я могу убить. Я не пускаю к себе в душу эту грязь. Но мне пришлось этому долго учиться. Когда меня из театра «Красный факел» в Новосибирске пригласили работать в Москву, в четыре на выбор театра — МХАТ, Малый, Александринку и Ленком, — и я пришел работать в Малый театр, то столкнулся с такой лавиной ненависти, что дело дошло до больницы. Я шел на выход в роли Незнамова в «Без вины виноватые» и услышал реплику: «И вот это дерьмо из Сибири везли?» Сказано было так, чтобы я услышал. Я ничего не ответил, только температура у меня поднялась за сорок, и покрылся я какой-то отвратительной красной сыпью. И жена моя привезла меня в больницу. И доктор, узнав о причине, спросил: «Вам выматериться хотелось?» — «Да». — «Так надо было!» И он меня все-таки спас тогда, я оклемался. Но отвечать ненавистью на ненависть я не стал. Я лечился всегда работой.Я начал работать с девяти лет. Меня мама растила одна, и я ей чем мог помогал. Она меня утром за руку – и в поле. Она свое дело делала, я – свое. Я водил лошадь в борозде, возил воду мужикам в поле, собирал колоски, красил заборы. Мне платили три рубля – я приносил их маме. И был горд невыносимо.— Родился я на Херсонщине. Мама моя была украинка. Красивая очень была женщина, но неграмотная. А папа русский был, грамотный, по партийной линии шел. И наступил у него в жизни момент, когда неграмотная жена стала ему не нужна. И он нас бросил. И вернулись мы с мамой к деду. А дед маму не простил, что пошла она без его согласия замуж за коммуниста, невенчанная. И часто он маму унижал, и по всему селу на нас с ней пальцем показывали, называли меня байстрюком – незаконнорожденным ребенком. Мама была гордой, на людях никогда и виду не показывала, а только часто, меня к груди прижав, плакала где-нибудь в закутке. И замуж она больше не вышла, всю свою любовь, все свое сердце женское мне отдала. И все, что есть во мне доброго, это у меня от нее.— Нет. Когда ее не стало, я был только начинающим актером в Малом театре. Не успел. Она, конечно, с нами жила, я ее привез из оккупации еще во время работы в Тюмени. Но успеха моего ей застать не удалось. Вообще всем, чего я в жизни добился, я обязан трем женщинам: маме, жене моей и той моей первой учительнице драматического искусства, которая мне сказала, чем я должен в этой жизни заниматься. Жена моя, Лидочка, человек удивительный. Они с мамой очень похожи. У нее тоже есть это великое умение отдать. Мы прожили с ней пятьдесят пять лет, и ни разу она меня ни о чем не просила. Для себя. Для внуков, детей – да. Для себя – ни разу. Она обладает умением терпеть. Я вам сейчас приведу один пример. Лиде врачи запрещали второго ребенка рожать. А я очень хотел мальчика. И я даже рецепт тайный знал, как так сделать, чтобы мальчик получился. И Лидочка моя решила родить. И когда перед родами ей сказали: «Ситуация тяжелая. Или вас потеряем, или ребенка. Надо мужу звонить», она не разрешила. «У него сегодня сдача спектакля. Его беспокоить нельзя. Сохраняйте ребенка». Я это потом узнал, и не от нее, конечно. От врача.— Мне вообще с жизнью повезло. Мне люди попадались добрые. Душою богатые. Мама моя привезла меня учить в райцентр, и сама со мной осталась, пошла уборщицей работать. И в школе нашей был драматический кружок, которым руководила удивительная, прекрасная женщина – Валентина Николаевна Погорелова. Она меня любила и маму мою любила. Она все время приносила мне книжки. И она меня подтолкнула к тому, чтобы я пошел на артиста учиться.— Как же не сворачивал, когда война началась? Я ведь чуть не остался военным, потому что, скажу вам нескромно, был я неплохим офицером. Из меня уже делали генерала, посылали в академию. А помог мне с демобилизацией Александр Петрович Довженко. И в 46-м году я вернулся с войны. Через год после победы. Демобилизовался. Маму привез из оккупации. Женился на Лидочке. Родилась дочка. Надо было жить на две карточки: мою, рабочую, и Лидочкину – иждивенческую. У мамы не было вообще никаких карточек. И я работал на шести работах тогда, чтобы выжить.— Так. В шесть часов утра начинался мой рабочий день. Я работал диктором тюменского радио. Как сейчаспомню, что я говорил: «Внимание, говорит Тюмень! Местное время шесть часов утра. Передаем передовую статью газеты «Тюменская правда». В конце говорил: «Читал Дубровский». Я боялся, чтобы не показалось, что я везде. Потому что я еще играл главные роли в местном театре и в педагогическом институте, на историческом факультете преподавал русскую выразительную речь. По ночам читал учебники. Вел несколько драматических кружков. Раньше они были при жэках, при фабриках. Там платили небольшие деньги, но я кормил семью. Когда я уходил утром, мама и Лидочка наливали мне две большие тарелки супа. И каждая сидела и дула на этот суп, чтобы я успел поесть и не бегал весь день голодный.— Я всю жизнь так работаю. Мне на днях восемьдесят. Спросите у Лиды, сколько раз мы были в санатории. Раза четыре. И то я ехал, чтобы ее подлечить. Брал ее под мышку и вез. А сам и там работал – писал сценарии. Потому что у меня не было времени. Выходных у меня не было. Я четыре раза был на целине. Суточные – два рубля шестьдесят копеек. Потому что партия сказала: «Деятели культуры – на целину». Я по всему БАМу проехал. Я ездил в июле 86-го с концертом к ликвидаторам Чернобыля. Позвонили из ЦК, попросили – я поехал. Там же люди, они же работали! Потом, когда туда приехал, я узнал, что двум десяткам человек предложили – все под разным соусом отказались. И когда мне дают орден Ленина, все опять недовольны. Все хотят держать дулю в кармане и ждут себе орден. Хотя, конечно, силы сейчас уже не те. Прокурился я весь до ужаса.— Дело не в здоровье. Дело в силе духа. Здоровье меня подводило не раз. Во время съемок «Поднятой целины» лошади понесли, тачанка, в которой я ехал, перевернулась, и повредил я себе позвонок. Добил: точнее, он у меня уже был поврежден. И дальше я – инвалид. Руки-ноги не двигаются. Мне дают пенсию – сорок один рубль. А Лидочка тогда работала в Большом театре, пела в хоре и получала сто двадцать рублей. Звонит мне Елена Николаевна Гоголева, которая ко мне относилась удивительно тепло. И она говорит:«Женя, вам полагается республиканская персональная пенсия». — «Ну, если полагается, — дайте». — «Вам надо написать заявление». — «Нет. Заявление я писать не буду. Как я буду писать: «Дайте мне пенсию, я хороший?» И она мне потом сама пенсию оформила… И на возрастную пенсию я не стал писать заявления. Полагается – дайте. А просить не стану.— Дважды. Два раза я хотел покончить с собой. Первый раз — когда я во время войны попал под трибунал. О втором рассказывать не буду.— А это как раз был тот случай, когда я не сдержался и выматерился. Дело было в Тюменском военном училище, в 44-м году. Я готовил тогда курсантов на фронт. Меня на фронт не отправляли, хотя я уже дважды рапорт подавал. Начальник училища Якимов, интеллигентнейший человек, хотя и военный, гвардии полковник, говорил, что мне, курсовому офицеру, надо кадры на фронт готовить. Я скрипел зубами, но готовил. И вот отправил я своих курсантов на фронт. Неделю сижу без дела. Прихожу к нему с очередным рапортом: «Пустите на фронт». А он мне говорит: «Женя! Просьба у меня к тебе. Тут сорок человек профнепригодных набралось. Безграмотных, больных, нерадивых. Ты бы занялся ими». — «Слушаюсь», — отвечаю. Собрал этих «мудиков», как мы их называли, три раза с ними занятия провел… И вдруг — проверка из Москвы. Тактика боя одиночного бойца. Поднял я, как мог, моих «мудиков», кое-как дотолкал их до места назначения. Провалили они эту тактику с треском. Тогда высокое начальство потребовало продемонстрировать эту самую тактику мне. Потом – командиру роты. Потом – комбату.Якимов не выдержал: «Это унижение офицера перед подчиненными, генерал». Якимова понизили в звании. Тут же, не вникая в причины. На глазах у моих бедолаг-курсантов, которых я три дня как собрал.Не помню, что сказал я тогда генералу, а только отдали меня под трибунал. Вернулся я в свою казарму, выпив три стакана водки. И – ни в одном глазу. Только одна мысль у меня в голове застряла: трибунал – это, в лучшем случае, штрафбат. Мама узнает, что сын ее – в штрафбате. И решил я тогда трибунала не дожидаться. Револьвер мой был пока при мне… И тут меня срочно вызывают к Якимову. Прихожу. «Спасибо, сынок. Не будет никакого трибунала. Разобрались», — а сам сидит в шинели, белый, как мел. Я вышел – и упал на снег.Очнулся утром, в кровати. Форма на стуле аккуратно висит. Все как обычно. Только Якимова в тот день сняли. Вот такие тогда были люди. Личности.— А сейчас – персонажи. Даже на экране. Персонажи есть, личностей – нету. Сейчас нормальный мужской поступок воспринимается как подвиг. Помню, на том проклятом пятом съезде кинематографистов валили Бондарчука. И никто ведь не встал, не сказал: «Мужики! Что вы делаете!» Один Никита Михалков заступился.Ну, ладно, развалили союз – и что теперь? Теперь снимать ездим в Чехословакию, в Белоруссию – там дешевле. А что снимаем? Вы посмотрите, ведь женщина на экране превратилась в реквизит. Для удовлетворения похоти и – реже — для красоты кадра. Все. И дети наши играют среди машин. Человек – ничто! Человек – это вещь! Возразите мне, если можете!

amp-next-page separator