Василий Аксенов: Вашингтон мне по душе, а Нью-Йорк воспринимаю только под банкой
[i]Первый его роман, прочитанный бог знает когда, попал, что называется, в точку. «Пора, мой друг, пора...» — о прощании с юностью, о безответной любви. Вдохнул, выдохнул — прочитал.С младых ногтей Аксенов был знаменит, входил в обойму самых-самых.И вместе с Евтушенко, Вознесенским, Неизвестным его «долбили» на пресловутых встречах руководителей партии и правительства с художественной интеллигенцией.Василию Павловичу досталось и за «Звездный билет», и за «Апельсины из Марокко», и за «Затоваренную бочкотару».Вы и сейчас прольете бочку веселых слез, читая эту разудалую пародию на времена раннего застоя. «Ожог» и «Остров Крым» привели «терпеливогуманных» читателей с Лубянки в ярость, и писатель был вынужден эмигрировать в Соединенные Штаты.Я дважды встречался с В. П. «далеко от Москвы», и вот представился случай поймать его, неуловимого, в собственной квартире в Москве.[/i]— Остров трех сестер? Я и не знал, что там есть такое. Жаль, что Чехов этого не знал, а то бы и он эмигрировал (смеется). А в Вашингтоне я оказался совершенно случайно: меня на год пригласил институт Кеннана. Так как мы до этого мотались и не знали, где зацепиться, — в первый год это была цыганская жизнь — мы через всю Америку из Лос-Анджелеса потащились на машине в столицу Штатов. Ехали 6 дней, все имущество уместилось в сундуке на крыше машины. Приехали... а потом мне как-то здесь понравилось — я уже многое в Америке видел. Вашингтон менее депрессивное что ли место, чем Нью-Йорк, которое, я бы сказал, нормально воспринимается под банкой. Туда хорошо приезжать, но жить там я не очень бы хотел. А в Вашингтоне мне почему-то понравилось — какие-то эклектические места, неожиданные ассоциации. В общем, мы остались в Вашингтоне по эстетическим соображениям.— Трудно сказать. Довольно часто это произносится в полемическом задоре: этот лучше, тот хуже.Я всегда прихожу в некоторое подобие бешенства, когда пытаются строить такую иерархию: один талантливый, другой одаренный, третий, значит, выдающийся, пятый — гениальный. Даже великие имена ХХ века сопоставляют: Мандельштам, мол, выше Хлебникова или наоборот — в зависимости от убеждений говорящего.Я думаю, что это явления одного порядка – такие писатели, как Набоков и Трифонов.И тут следует говорить, кто тебе ближе, кто отдаленнее. Оценка зависит даже от твоего собственного состояния в момент, когда ты говоришь. В те времена я был увлечен прозой Трифонова, и вообще мы были очень с ним близки, часто встречались. И хотя мы пишем по-разному, мне казалось, что он лучше всех воплотил мутную жизнь предпоследнего советского десятилетия. Он обладал какой-то удивительной способностью реконструкции времени: несколько слов, какой-то штрих, и вдруг из прошлого возникает атмосфера того или другого года...— Инициатива его издания принадлежала не уже получившим признание писателям — Битову, Липкину, вашему покорному слуге, а тем, кто остался за бортом, то есть представителям второй культуры, о которой теперь можно сказать, что она превзошла достижения первой. В принципе идея была такая: при помощи известных имен пробить дорогу отряду никогда не печатавшихся или печатавшихся ничтожно мало. Разумеется, все понимали, на что идут: по крайней мере на колоссальный скандал. Так это и произошло. С самого начала никакого секрета из «Метрополя» не делалось, поэтому мы оказались под колпаком у КГБ. Скандал разразился в начале 1979 года, когда мы сделали этот альманах. Технология была такая: отбирали тексты – оказалась тысяча с чем-то страниц, печатали на машинке и наклеивали на листы ватмана. Мы основывались на так называемой эстетике бедности. Листы ватмана укладывали в картонную папку, покрытую «мраморной » бумагой с переливами, завязывали ботиночными шнурками. В общем, получилась тяжелая, неподъемная, как могильная плита, штука.Мы сделали двенадцать таких папок, ходили по всей Москве, носили их с чердака на чердак, из подвала в подвал, где собирались неформальные читатели.Две папки сразу нелегально отправили — во Францию и в Америку. И вот, когда разразился скандал, одни стали говорить, что мы выпустили два экземпляра, другие — восемь... Но чтобы двенадцать! — это была какая-то сакраментальная цифра, за которую можно уже расстреливать.Какова судьба участников «Метрополя»? Первым ушел Володя Высоцкий. Он был приглашен в альманах мной, потому что ни разу не печатался — да-да, хотя у него была колоссальная слава, но он не напечатал ни одного своего текста. Высоцкий моему приглашению жутко обрадовался, дал полсотни текстов, из которых мы отобрали 26.В эмиграции живут Фридрих Горенштейн, Юз Алешковский — два других «метропольца». Андрей Битов — президент русского «Пенклуба». Виктор Ерофеев имел хороший литературный успех и в России, и за границей, бесконечно путешествует. Евгений Попов стал просто-напросто классиком.Германской литературной премией имени Пушкина был награжден другой участник «Метрополя» старейший русский поэт Семен Липкин. Председателем международного жюри этой премии был Евгений Попов.У Фазиля Искандера было меньше, чем у других, неприятностей. В московском отделении Союза писателей к нему странно как-то относились. Конечно, за диссидентство его корили, а он примыкал к диссидентам по простоте душевной: приходят хорошие люди, просят текст — он дает. И писательское начальство начинало его воспитывать: «Что же ты делаешь?». А он со свойственной ему непробиваемой иронией спрашивает: «А что тут плохого?». Он ведь к тому же абхазец, а у советского партийного начальства всегда было какое-то особое отношение к нацменьшинствам — они их как бы опекали, увещевали: «Ну ты все же подумай...» Были уверены, что он одумается, будет лучше себя вести. А остальных надо давить... Сейчас Фазиль — главный классик Советского Союза, то есть России. Но в родной республике его не особенно жалуют.Мы очень хотели видеть среди участников «Метрополя» Сергея Довлатова, но он к тому времени был уже на Западе. Он был из числа тех, кто не печатался в Совдепии совсем. И я помню, как мне давали пачки его рукописей, на каждой из которых его рукой было написано: «Отвергнуто «Новым миром», «Отвергнуто «Юностью». И так далее. Познакомился я с ним в Нью-Йорке.Он делал еженедельную газету «Новый американец», очень, кстати, неплохую. Наши встречи с Сережей происходили спонтанно, но мы всегда чувствовали тягу друг к другу, невысказанную симпатию. Последний раз он приехал в Вашингтон с женой Леной и сыном Колей, привез массу копченой рыбы нам в подарок. Мы стали есть эту рыбу, захотели выпить. А Сергей говорит: «Не могу пить, потому что врач сказал, если я развяжу, меня через три месяца не будет».Но он прожил больше — полгода после этого, а потом произошла трагедия. И я очень жалею, что он ушел, потому что он был в колоссальном расцвете. Я думаю, он подходил к большому роману.Жаль, что он ушел, не вкусил славы. Сейчас ведь здесь, в России, существует какой-то культ Довлатова... Что говорить — беда...— Они, вероятно, никогда ни к чему не могут привести. Все дело в самом поиске. Жанр открыт, особенно в романистике и новеллистике. Если мы говорим, что рассказ так или иначе еще может быть приближен к совершенству, то роман очень редко бывает совершенным. В нем есть тяга к совершенству, ветер совершенства может пройти в какой-то момент через роман, но стать совершенным он не может. Он часто обрывается, как сама жизнь. Даже такой шедевр, как «Евгений Онегин», вдруг обрывается, и вы можете написать сколько угодно продолжений этого романа. Своим американским студентам я предлагаю написать завершение, финал «Евгения Онегина» — и они часто пишут. Пока писатель жив, этот его поиск не кончается, в каждой новой вещи отправляешься в поиски жанра, поэтому я так и назвал ту вещь. В «Московской саге» я впервые для себя подошел к жанру истории-эпопеи двух поколений, это своего рода мыльная опера толстовского варианта что ли. Чем является «Война и мир», как не мыльной оперой? Жанрово высокие толстовские варианты и дешевые варианты американского телевидения близки друг другу, понимаете? Вот вы прибыли к берегам этого жанра, а дальше уже будет зависеть от вас — как вы будете устраивать жизнь.— Литература часто создает параллельный мир, являющийся частью основного, но все-таки она — параллельный. Появление литературного героя обогащает мир.Это, если произведение настоящее, как появление новой горы на горизонте или нового Байкала.Но иногда литература становится слишком серьезным участником реального мира. Мне нравится, в частности, высказывание Андрея Битова: «Литература девятнадцатого века заменила для нас, нынешних русских, весь девятнадцатый век».Это очень верно. Мы начинаем теряться в догадках: кто был реальный Пушкин и Пушкин, промелькнувший в различных образах и масках через все его стихи, прозу, через «Евгения Онегина». Был ли это сам Онегин или был реальный Пушкин — его приятель, который ...Родился на брегах Невы, Где, может быть, родились вы Или блистали, мой читатель.Во всяком случае мы помним его рисунок на полях рукописи: он сам с Евгением Онегиным. Он — маленький, кривоногий, а рядом красавец Евгений. Это его альтер эго, конечно. Он хотел бы быть таким, но он другой — и гораздо интересней, чем сам Евгений Онегин. Этот маленький рисунок на полях присутствует в любой вещи: всегда присутствуешь ты сам и твой герой. Иногда у писателей непушкинианского толка сам автор является Евгением Онегиным, а его герой — изуродованной, жалкой какой-то обезьянкой. Или наоборот. Я, по-моему, принадлежу к писателям пушкинианского толка.Замечательный английский филолог Исайя Берлин, друг Ахматовой, профессор Оксфордского университета, говорил, что писателей можно разделить на ежей и лис. Лиса знает много всего, а еж — всего одну, но основную вещь.Пушкин — это, конечно, лиса, а Достоевский — еж. А Толстой, с точки зрения Берлина, — это лиса, которая очень хочет казаться ежом. Личность автора, особенно когда ты его знаешь, всегда присутствует в произведении. Предположим, в прозе Горенштейна, какой бы глубокой, философской она ни была, я всегда вижу его самого.Читателю часто хочется забыть об авторе, и его можно понять.— Трудно сказать, почему возникает мысль написать тот или иной текст. Мне кажется, эта мысль меня беспокоила давно. Я часто зимой бывал в Крыму, в Ялте. И когда вдруг среди зимы пробивается солнце, ты идешь по набережной, сверкает море, а над Яйлой — свинцовые страшные тучи, как омерзительный коммунизм над всей огромной страной, а вот тут — крошечная полоска на последнем берегу человечества. Я представил себе, как они драпали отсюда — белые, катились с обрыва вниз, а за ними — махина взбесившейся страны... От этой-то картины все стало набегать и накручиваться: а что было бы, если б не... А потом уже возникла идея создать фиктивную страну с массой жизненных деталей. Это не была для меня идеологическая работа — я просто забавлялся, когда писал. Пытался создать фиктивную свободную Россию, как она могла бы жить. Появилась какая-то метафизика, трагедия, но начальный исток — игровой.— Спасибо за комплимент (смеется), но если автор первого стихотворения — Евтушенко, то второго я что-то не припоминаю.— Это Вознесенский. Я не знал, что это стихотворение так называется. Это очень интересный момент в жизни. В начале 60х годов все эти группы писателей были очень близки. Нам казалось, что нас не разольет никакая вода. Но однажды в Японии я подошел на улице к старику-гадальщику. Он сидел, свечка дрожала на ветру. Старый-старый, к тому же японец — существо совершенно загадочное, инопланетное. И он мне вдруг начал говорить какие-то вещи, колоссально близкие к моей тогдашней жизни.Во-первых, он сразу сказал: «Вы — писатель». Потом еще: «Вот вы сейчас идете вместе со своими друзьями, но скоро рассыпетесь». И мы действительно рассыпались как-то, вся эта коллективная дружба, восторг, массовое вдохновение, характерные для любого авангардного движения, — все это испарилось.Надо сказать, очень здорово работала в этом направлении госбезопасность: ссорила, распространяла дезинформацию. Они поработали хорошо, но и сами человеческие характеры не притерлись друг к другу. Когда я оказался персоной нон грата, стал замечать, как посвящения мне стали исчезать. Этих пропавших посвящений было много в моей жизни.Можно было снять все стихотворение вместо того, чтобы снимать посвящение. Только Окуджава, насколько я помню, не снял посвящения. Но все это, в общем, мелочи жизни.— Мама всю жизнь была моим литературным консультантом. Она знала наизусть километры стихов, всего Пастернака, например. И я заучивал стихи с ее голоса. Если бы не она, я не стал бы писателем.Но она не очень любила то, к чему я стал склоняться. Ее шокировала, например, обнаженная проза «Ожога», она высказывала к нему большие претензии.Я очень высоко ставлю не только ее «Крутой маршрут», но и пьесу театра «Современник» по этой книге. Одну из сокамерниц матери по тюрьме играла ее действительная сокамерница — конечно, уже постаревшая, но вносившая в спектакль трагическую достоверность.— В 1918 году Павел Аксенов ушел на гражданскую войну, причем примкнул сперва к эсерам, а уж потом — к большевикам. После войны стал партийным функционером — типичным выдвиженцем, и в конце концов стал коммунистическим мэром Казани — председателем городского Совета. На этом посту его и арестовали, судили и приговорили к смертной казни. Отец месяц провел в камере смертников, а потом по ходатайству «всесоюзного старосты» Калинина смертную казнь заменили пятнадцатью годами каторги.Он сидел от звонка до звонка на Печоре, причем первые семь лет родные не получили от него ни одного письма и думали, что он погиб. Потом вдруг стали приходить письма, он уцелел и вернулся. Он, как и мать, тоже написал книгу о своем опыте, но не издал. Несмотря на свое крестьянское (из-под Рязани) происхождение, отец никогда не был хамом, был тактичным, внутренне интеллигентным человеком. Мое еврейско-рязанское происхождение послужило как-то поводом для пикетирования меня вместе с женой какой-то «Русской партией». Стояли какие-то люди с плакатами: «Вон отсюда со своей «Затоваренной бочкотарой»!». Я подошел к ним, спрашиваю: «Что это вы, ребята, так звереете?». Они говорят: «А вы же, Аксенов, не русский писатель, потому что вы по национальности не русский». Я им: «Да, по матери я еврейский писатель, а по отцу, пожалуй, более русский, чем вы все». А они были такого татарского вида. Я ничего не хотел этим сказать, но они обиделись почему-то.— Я хорошо помню день, хотя прошло уже больше полувека, когда меня приняли в пионеры. Галстук развевался на ветру, я был счастлив, что я, сын врагов народа, пария общества, стал таким, как все. Но постепенно, под влиянием отчима Антона Яковлевича Вальтера, я пришел к религии, христианству. Я читал Библию, Новый Завет, но ревностным христианином считать себя не могу.Мне кажется, я все больше склоняюсь к экуменизму, не зная точно даже, принадлежу ли к православной или католической церкви. А после поездки в Израиль, когда я прикоснулся к Стене плача, ощутил в себе иудейские корни.— Нет, не пишу, потому что писать мемуары — значит сводить с кем-то счеты. Мне есть с кем их сводить, но я не хотел бы этим заниматься.— Много лет Россия была замечательным дурным примером, внесла свой вклад в развитие человечества негативным опытом. Но я не думаю, что она разбежится в разные стороны, как разбегаются муравьи. Она никуда не денется, это какая-то вечная данность на земле. И то, что какая-то часть народа разбрелась сейчас по миру — в этом ничего страшного нет. Этот разброд ничего, кроме пользы, России не принесет.Увидят, наконец, как живут вокруг люди, поймут, что все друг с другом связаны: индейские племена на Амазонке с белорусскими спекулянтами и инженерами из Минска. Человечество живет по-разному. Едут, играют на виолончелях в чужих залах, вернутся обратно и так далее. Самое главное, что нужно, на мой взгляд, России — осознать себя в контексте Запада. Это единственное для нее спасение. Если она осознает себя в контексте традиционной христианско-иудейской, европейской, эллинской культуры, осознает себя как непреложную часть этой цивилизации и прекратит столетнюю войну с Западом, это ее спасет. Запад, европейская цивилизация, Америка — союзники, друзья России.Это мы должны понять! Если не поймем, если возникнет гнуснейшая, подлейшая, ради собственных тщеславий и выгод попытка опять настроить русских против Запада, увидеть в Западе предателя, тогда как чаще именно Россия была предателем Запада, то это снова приведет к конфронтации, к упадку. А может быть, и хуже — к дезинтеграции России, к поглощению ее восточными в достаточной мере агрессивными государствами.