Поцелуй Иуды
Лешка так торопился домой, к своей Маше, Марусе, Манечке. Любимой девушке, с которой съехались совсем недавно — после двух лет романтических встреч, общих выходных и одной совместной поездки на море. В Крым, который наш.
Десять счастливых дней.
Не неделя, конечно, но и не две… Лешка ужасно скучал. Скучал всегда, когда был не с ней. Готов был жениться прямо сейчас — но Маша не хотела, потому что всегда мечтала о роскошной свадьбе, белом платье, лимузине и свадебном путешествии куда-нибудь на далекие острова с белым песком и пальмами. Пока Лешка такого торжества организовать не мог. Собственно, кем он был — просто вчерашним студентом, работающим не по специальности.
Консультант в магазине бытовой техники — не об этом мечтала Лешкина мама.
Ведь все говорили, Лешка очень талантливый музыкант. Но кому нужны сейчас музыканты? Не в переходе же играть на скрипке. Он так любил Манечку. Манечка была нежная, ранимая.
Короткий вздернутый носик и чуть приподнятая верхняя губка. Передние зубики влажно поблескивают. Волосы по плечи, густые, темно-темно-рыжие. Худенькие трогательные руки, острые коленки, ноготки на босых ножках, отмеченные алым лаком. Сейчас Манечка сидела в сумерках, не зажигая свет. Завернулась в плед, с ногами забралась на диван. Встречать Лешку не вышла.
— Маленькая моя, Манечка моя. Что ты здесь сидишь, как мышонок, в темноте? — спросил Лешка.
Маша не ответила.
Лешка подошел к ней, присел прямо на пол. Поцеловал машины ножки. Такие милые, родные. Как у маленькой девочки — совсем крошечные, аккуратные.
Сердце заколотилось от нежности.
— Ну, что ты грустишь, моя хорошая? Я тебе шарфик купил.
— Что мне шарфик, Лешик… Когда в мире такое творится… Эти Иуды…
— Что творится, птичка моя? Ну, что случилось? — Лешка уже волновался. — У тебя ничего не болит? Ножки совсем холодные…
Маша дрожащим голосом рассказала о том, что видела чудовищный сюжет. Это было одно из ее словечек — «чудовищный»… Она вообще любила все гиперболизировать.
Молодой испанец выращивал бычка с самого нежного телячьего возраста.
Выкармливал, заботился, холил. А потом, когда бычок вырос в большого сильного быка, продал его для жестокого занятия — корриды.
И даже пришел на арену, когда тореро мучил «его» бычка. Как звали испанца? Наверное, Хосе. Всех их зовут Хосе… Но это совершенно неважно. А важно другое — когда измученный бык истекал кровью и еле держался на ногах, он вдруг узнал своего бывшего хозяина. Того самого, который его вырастил и выкормил.
Несчастный бык бросился к Хосе — он искал защиты.
Бык потянулся к нему. Какие у него были глаза! Боже мой! В них была мольба и вера, и безграничная любовь.
А что сделал Хосе?! Он поцеловал быка. Прямо в морду. А потом матадор заколол свою жертву. Что поделать, коррида — такое действо.
Очень жестокое, бессмысленное и мерзкое.
Окровавленный бык лежал на арене, матадор принимал поздравления и слал воздушные поцелуи публике. А ловкий журналист-борзописец уже кропал душераздирающий материал про быка и предавшего его хозяина. Материал назывался громко — «Поцелуй Иуды»…
— Вот, смотри, — всхлипывала Манечка.
На планшете она показывала Лешке фотографии — молодой красавец целует быка прямо в морду. А потом бык лежит в луже крови, страшно глядя пустыми глазницами. Лешка содрогнулся. Манечка, милая, нежная, разве можно ей смотреть на такие ужасы.
Он обнимал ее за плечи и целовал в макушку, пахнущую яблоком. Какие душистые у нее волосы! А потом сварил ей глинтвейн и сбегал в кулинарию за пирожными. Корзиночки с ягодами малины. Манечка любила малину…
Манечка успокоилась и даже развеселилась. И этот вечер оказался вовсе не таким грустным. Он закончился поцелуями и глупыми клятвами — а кто из влюбленных, скажите на милость, не грешит бесполезными словами…
Только ночью, когда Маша уже крепко спала, свернувшись калачиком, Лешка, проваливаясь в глубокий счастливый сон, вдруг вздрогнул и очнулся.
Снова и снова вспоминал он страшный снимок — поверженный черный бычок на арене. Опилки налипли на бок, а нос розовый, какойто младенческий…
Лешка тихо встал, пошел на кухню.
О, какая убогая съемная квартирка! Старый паркет скрипел под осторожными шагами, стол был покрыт дешевой и какой-то деревенской клеенкой. И все же они были по-настоящему счастливы здесь, в этой жалкой хрущевке. Больше всего на свете Лешке хотелось сейчас сыграть на скрипке. «Каприс» Паганини. А может быть, он написал бы свою собственную мелодию. Не хуже чем «Каприс». Но Манечка спала. Ее сон для Лешки — священный… Через два месяца он сидел в этой же квартирке, совершенно потерянный и очень несчастный.
Манечка ушла.
Утром, убегая на работу, он зашел поцеловать ее. Манечка, растрепанная, розовая от сна, обвила его шею руками, безвольно приподнялась и что-то пробормотала. Лешка уложил ее, подоткнул одеяло — как ребенку. Выбежал на осеннюю улицу. Опаздывать нельзя… А потом ехал в метро, закрывал глаза и представлял Манечку, теплую, родную. Что ей снится? Пришел поздно вечером.
Пирожные принес. Те самые, летние, с малиной.
Увидел, что дома небольшой кавардак. А Машиных вещей — нет. Только записка.
Что-то вроде — прости, не можем быть вместе, я плохая, ухожу к другому, он не то что ты, но с ним будущее есть. С тобой — нет.
С Лешкой, стало быть, будущего нет. Он стоял посреди комнаты как дурак, смотрел на записку и думал какие-то глупости. Что столько времени любил Манечку больше жизни, а даже, оказывается, не знал какой у нее почерк. Круглый, ровный.
Таким каллиграфически-правильным почерком пишут отличницы.
Ночью Лешке опять приснилась Испания, в которой он, признаться, никогда не был. Было жарко, нестерпимо душно и жарко, и за ним гонялся матадор со шпагой.
Лешка знал — сейчас он будет повержен и упадет в истоптанные окровавленные опилки. Он с жадностью смотрел на трибуны, чтобы увидеть там вздернутый носик и копну каштановых волос, чтобы сорвать последний поцелуй, поцелуй Иуды…
Но Манечки на трибуне не было.