Маше было безумно скучно в своем благополучном браке / Фото: «Вечерняя Москва»

Февралик

Общество

— Я пришел в этот дом без ничего, так и уйду, — сказал Сергей. — Гол как сокол. Без обид, Мусенька?

Маша молчала. А что тут скажешь? Кивнула только.

Да, без обид. Какие обиды… Он обернулся в дверях — невысокий, ладненький. В сером пальтишке по фигуре, с небольшой сумкой в руках.

— А, вот, забыл! — вернулся от порога, вытащил из кармана ключи от квартиры, положил на тумбочку в прихожей. Посмотрелся в зеркало — на всякий случай. Пригладил непокорно торчащий вихор. Улыбнулся своему отражению.

Хлопнула дверь. Ушел.

Маша подошла к зеркалу, в которое только что смотрелся Сережа. На секунду ей показалось, что зеркальная гладь хранит его отражение, такого румяного, веселого, синеглазого. Но увидела лишь себя — одинокую немолодую уже женщину, с лицом помятым и расстроенным. В накинутом на плечи, для тепла, сером пуховом платочке она неожиданно напомнила сама себе маленького ночного мотылька, которые так любят лететь вечером на яркий свет лампы. Внимательно, будто не узнавая, всматривалась она пристально в свое непривычное вдруг лицо. Возле губ обозначились резкие горькие морщинки.

Когда-то, пятнадцать лет назад, Сережа Жуковский сошел с ума по Маше Фроловой — заму по рекламе.

Хотя та была старше, замужем, общепризнанная красавица, поездившая по миру, живущая в кирпичном доме в Новых Черемушках. А он — двадцатилетний амбициозный мальчишка, курьер. Приехал из Таганрога покорять столицу. Поступил — сам — в главный московский вуз. Жил в общаге, учился, подрабатывал. Самое смешное, что его, Сережу, и красавцем-то назвать нельзя было. Да, удивительно энергичный, подвижный, всегда готовый рассмеяться, певун и смехач. Золотистый чубчик, пронзительные синие глаза, короткий нос, дерзко приподнятая верхняя губа, подбородок с чувственной ямкой.

Конечно, Маша заметила, что молодой курьер влюблен в нее. Да и как не заметить. В присутствии Маши он заливался ярким румянцем, как девица. Куда только пропадало его красноречие… Маша снисходительно улыбалась. Ей льстило, что она, уже взрослая, тридцатидвухлетняя, вселяет такой трепет в молодого парня.

Маше было безумно скучно в своем благополучном браке. Детей у нее не было. Достаток — конечно, присутствовал. А вот любовь с годами как-то потускнела, поистрепалась. Если была вообще когда-то. Сейчас и не верилось, что была.

Муж давно уже откупался от нее деньгами. И — Маша подозревала — не просто так он все чаще уезжал в командировки и отключал там телефон. Ревновала ли она? Пожалуй, уже нет. Все так живут, думала Маша. А тут — этот наивный, желторотый птенец. Из глаз бьет восторженная синева.

Февралик. Такое имя придумал ей Сережа в том памятном феврале. На День влюбленных, неожиданно ставший пышно отмечаться в заснеженной России, он принес ей веточки березы с нежно-зелеными, только распустившимися листочками. Как, откуда? На улице лежали сугробы, и весна еще не ощущалась никак.

— Я просто поставил ветки березы в воду, и за три недели они дали такие вот листья… Как в сказке «Двенадцать месяцев», да? Тебе же никто не дарил весну в феврале? Ты мой Февралик. Можно я буду тебя так называть?

— Почему Февралик? — засмеялась Маша.

— Ты такая же хрупкая, такая же совершенная, как это слово — Февраль. Ты чувствуешь, как оно звучит… Фев-раль. Будто льдинки звенят.

Маша принесла домой эти чудные березовые ветки в свежей листве, завернутые в газету — чтобы не замерзли. Они не замерзли, они источали нежный, чуть терпкий, запах свежести, весны, острой чужой влюбленности. Маше хотелось плакать, глядя на этот букет.

Она и плакала, и думала, что скажет мужу — Илье, когда тот придет домой. Надо же как-то объяснить и эти ветки с мягкими листочками, и свои заплаканные глаза.

Но объяснять ничего не пришлось. Илья прислал сообщение, что задержится сегодня, срочное совещание, пусть не ждет, ложится, цэ. Цэ — это целую. Так он сокращал, Илья.

Как давно это было. Как радостно тогда закружил их февраль — в сиреневой мгле ранних сумерек, в летящем легком снеге, а по утрам в неожиданно ярком, с каждым днем набирающим весеннюю силу, солнце.

— Ты делаешь глупость, — страшно округляя глаза, шептала ей подруга Даша. — Ну, любовь. Ну, встречайся. Зачем разводиться-то?

— Ты не понимаешь, — сладко щурилась, как кошка, Маша. — Я не хочу жить во вранье. Понимаешь, Сережка такой настоящий. Такой светлый. Я не хочу обманывать — не Илью, а его, Сережу.

— Во вранье не хочешь? А ты ему сказала, Сереже своему, что у тебя не может быть детей? Илюхе-то общие дети не нужны, у него уже и так Андрюшка есть, взрослый почти. А этот ведь, дурачок, захочет наверняка семеро по лавкам. Непонятно только, на что кормить этих семерых… На курьерскую зарплату? Наиграешься в великие чувства, а жить потом как? Илья мужик. А Сережка твой — что? Метр с кепкой. Он, по-моему, даже ниже тебя ростом…

— Даш, при чем здесь это — ниже, выше. Сережка как раз мужик. Мы тут шли по улице — лужа. Он меня подхватил на руки и через лужу перенес! Говорит — чтобы ты туфельки не замочила.

А про детей, да, сказала.

У меня нет от него тайн. Наелась я уже этих тайн и секретиков.

Значит, были уже лужи. Ну конечно. За февралем пришел март, а следом апрель.

Весна бушевала. Весна и счастье.

Илья не потребовал никаких объяснений, Машу даже как-то больно царапнуло, что он вдруг легко согласился — да, надо расстаться. Развели их без проблем, ведь детей в браке не было, взаимных претензий — тоже.

А что было потом? Да много чего. Была жизнь. Жить с Сережкой оказалось легко и весело. Весело путешествовать по миру, весело танцевать сальсу, весело готовить вместе воскресный обед и кататься на лыжах в заснеженном лесу. Сережка оказался из той редкой породы людей, которых можно было бы назвать «человек-праздник». Из какой-то ерунды умел сделать целое представление. Удивить. Огорошить. Рассмешить.

Он никогда не дарил Маше дорогих подарков, почему-то с работой у него так и не складывалось, несмотря на многочисленные таланты.

Уж слишком он был легким, не упорным. Дольше полугода нигде не работал — всегда ему казалось, что где-то трава зеленее и все еще впереди.

Маша на него не сердилась. Она-то так и продолжала совершенствоваться в своей рекламной сфере, обрастала новыми и новыми деловыми контактами, ступенька за ступенькой поднималась по карьерной лестнице.

Шажки эти были маленькими, но очень устойчивыми и надежными. И никогда не жалела Маша, что фактически приходилось ей самой оплачивать семейные поездки, покупки и рестораны. Из музы, богини, Февралика, неожиданно стала она для Сережи заботливой мамой, а может, служанкой, а может, просто обычной любящей женщиной. Он даже начал звать ее Мусенькой, нечто среднее между Машенькой и мамусенькой.

Но ей нравилась и эта роль.

И больше всего хотелось — чтобы ничего в жизни не менялось. Чтобы так и текло время, весна сменялась летом, потом желтели и падали на землю листья, потом наступала зима. Она вся растворилась в Сережке без остатка — как ложка сахарного песка в чашке горячего чая с бергамотом.

Почему именно с бергамотом? Да потому что он, Сережа, любил именно такой чай. Крепкий и горячий.

Но однажды Сережка сказал: «Ты прости меня, Мусенька. Я полюбил другую. Нет-нет, я тебя тоже люблю, но она ждет ребенка. Моего ребенка».

В глазах у Маши потемнело. Она заболела и лежала неделю с высоченной температурой и чугунной головой, и ей казалось, что бред и кошмар не проходят. Что эта фраза — «ждет моего ребенка» — ей причудилась в забытьи. Ведь Сережка был тут, рядом, не отходил от ее постели, держал за руку, стряхивал градусник, менял мокрую холодную повязку на лбу и растворял шипучий аспирин. Но через неделю температура спала; бледная, обессиленная Маша вышла впервые на балкон — незаметно за эти дни рябина под окнами стала ярко-оранжево-красной, и городской воздух наполнился чуть слышной предосенней пыльной печалью.

На скамейке перед домом сидел ее Сережка с молодой плотной девахой. Как-то сразу вдруг Маша поняла — это и есть она, разлучница.

Это было так неожиданно, как удар под дых. Вновь ощутив слабость в коленях, Маша разглядывала соперницу.

Коротковатая шея, длинные светлые обесцвеченные волосы, блестки на кофте. Неужели такая может понравиться ее франтовитому Сережке… Деваха обняла его за шею, прижалась губами.

Он засмеялся — Маша услышала со своего третьего этажа этот смех. В этой паре он был старше и солиднее. Не выглядел златовласым юнцом, а был вполне себе приятным молодым мужчиной.

Он положил руку на живот своей спутницы. Обтянутый черным трикотажем, блестящий какими-то стразиками, живот. И Маша вдруг похолодела, будто в спину ей вонзились ледяные иглы. Значит, все правда. Сережка уйдет от нее. Теперь уже точно — уйдет. И бесполезно что-то объяснять и говорить.

Прошел год и восемь месяцев с тех пор, как Маша осталась одна. Сначала, конечно, думала о том, как оборвать свою ставшую вдруг бессмысленной жизнь. Думала выброситься из окна; но упасть с третьего этажа и переломаться было бы просто глупо. Потом мечтала, как наглотается таблеток. Каждый вечер перед сном представляла свое бездыханное тело, пышные похороны, безутешного Сережку… Страдать было даже как-то сладко. Особенно — выпив коньяка.

Но потом — был уже месяц май — поддалась на уговоры верной Дашки и поехала с ней в Турцию. Вода в море еще не нагрелась, но зато была ошеломительно чистой, прозрачной. Маша шла по кромке моря, смотрела, как волна слизывает следы ее босых ног, и чувствовала, что ей не то чтобы стало легче жить, нет, просто она уже может наконец дышать. И различать краски. И ловить восхищенные взгляды турецких мачо с глазами-маслинами. И даже что-то им отвечать невпопад. Она даже могла обсуждать с Дашкой Сережу.

— Вот увидишь, это ненадолго. Ну я сейчас точно уверена, что он женился только потому, что эта кикимора залетела. Он все поймет, Сережа. Ох, видела бы ты эту девку — вульгарная, будто из чурбака топором вырубленная. О чем с такой разговаривать, вообще непонятно. О колбасе разве что.

— А ребеночек-то как получился, бесконтактно, что ли? Какая ты все-таки наивная, Маша. Забудь уже этого Сережечку своего. Балаболка он пустая, погремушка. Ты дорогая женщина. Штучный экземпляр.

А таких сережек — пучок за пятачок в базарный день.

— Нет, он вернется. Придет ко мне. А я его не приму обратно. Я переболела, Даш.

Но я хочу, чтобы он пришел.

Чтобы он понял, как хорошо было со мной.

Пожалуй, эта уверенность — что Сережка когда-нибудь придет, ну или хоть сообщение напишет, — заставляла Машу теперь следить за собой, покупать новую одежду, делать маникюр… Даже это яркое турецкое солнце — ах, черт побери, — так бронзовило ей плечи, и она думала, что загар ей очень к лицу, и хорошо, что ложится он ровно и безупречно, скрывая мелкую сеточку морщинок.

Ведь Сережка придет уже совсем скоро. И ей, Маше, надо очень хорошо выглядеть.

А он и пришел, Сережа. Без предварительного телефонного звонка. Маша открыла дверь и увидела его. Все равно это было неожиданно. Маша стояла в дверях и молча смотрела на Сережу. Все заготовленные заранее слова вылетели из головы. Ясно было только одно — все это время она жила одним только ожиданием. И он тоже молчал.

— Ну, здравствуй, Февралик, — сказал он.

И тогда она отступила на шаг и посторонилась, давая ему пройти в квартиру.

Он зашел, пошатываясь, как пьяный. И тогда Маша вдруг поняла, что ему действительно очень-очень плохо. Прошли на кухню, она заварила чай — тот его любимый, с бергамотом.

— Ну что, как ты? — спросил Сережка.

Она хотела было ответить: «Жду тебя», но не успела, и слава богу. Потому что Сережка не хотел знать, как там дела у Маши. Он пришел со своей болью.

— Мусенька, мне не к кому больше обратиться. Ты самый мой родной человек в этом городе.

— А как же… Она? — ревниво спросила Маша. А ведь хотела сказать что-то другое.

— Подожди… Не перебивай, пожалуйста. Мне очень нужны деньги. Много денег.

Я знаю, ты добрая, ты дашь мне их. Ты всегда была такая хорошая. Мой Толик… сын. У меня родился сын Толик. Он болен. Ему надо делать операцию в Германии. Пока еще не поздно. Каждый день может стать уже поздно. Понимаешь? Ты можешь помочь.

— Только не говори, что ты дала ему деньги. Нет, не говори! — простонала в трубку Даша.

— Даш, ну а что мне было делать? Этот мальчик несчастный умрет. Он же не виноват, что у него такие родители. Кикимора эта обесцвеченная, даже родить не смогла нормально.

И Сережка тоже… сам как ребенок. Мальчик-колокольчик. А возле глаз морщинки у мальчика-колокольчика, и волосы поредели. Скажи, я лошара, да? Я знаю сама, что такой дурочки, как я, днем с огнем… Но, понимаешь, Сережка ведь меня любит. Он так мне и сказал — ты одна самая любимая, самый хороший мой друг. Он вылечит этого своего Толика и потом вернется ко мне. Навсегда.

Я знаю.

amp-next-page separator