Новелла: «А потом погода испортилась»
Вертелась, как заезженная пластинка, одна и та же фраза: «А потом погода испортилась». Вторая строчка одного из самых известных романов Хемингуэя.
Там, у великого Эрнеста, погода превратила осень в мрачный морок. В моей же деревеньке было другое: циклон с красивым именем «Бернадетт» принес сильнейшую грозу. Почему циклон назвали «Бернадетт»? Я читала где-то, что за деньги можно дать этому страшному погодному явлению любое имя. Есть какое-то специальное метеорологическое бюро в Германии — именно там тайфунам и циклонам присваивают имена… Наверное, богатые мужчины, обладатели своеобразного чувства юмора, оплачивают возможность наречь разбушевавшуюся стихию именем любимой женщины. Не так давно давал концерты в мировом масштабе циклон «Таня». А известный шторм «Катрин» — о, как хотелось бы мне сейчас сказать, что назван он был в честь меня; но нет, простое случайное совпадение.
Так вот, летняя погода испортилась. Черные мрачные облака наползли из-за леса, вдруг потемневшего, ставшего суровым. А ведь еще днем лес казался сказочным теремом и дарил щедро свои богатства — ароматную землянику, спрятавшуюся в траве на опушке, и яркие кнопки лисичек. Пели птицы, празднуя самую середину лета. Их подросшие птенцы уже стали на крыло — прямо передо мной, вспорхнув откуда-то из травы, промелькнул слеток сороки, точно такой же, иссиня-черно-белый, как взрослая птица, только в два раза меньше размером. Шуршали ежи, звенели в цветах пчелки-труженицы. Лес казался таким славным, уютным, как гостеприимный дом. А сейчас, в эту начавшуюся грозу, вряд ли кому-нибудь хотелось бы там оказаться. Со стоном гнулись деревья, потоки дождя хлестали с крыши. Сверкали молнии и гремел гром. Почему-то обязательно в период цветения синего дельфиниума налетает такая вот сокрушительная гроза с ветром. Высокие свечи дельфиниума, только-только опушившиеся голубыми нежными цветами, гнутся к земле, теряют драгоценные лепестки. Гроза закончится, а им уже не подняться, не стоять горделиво свечками; так и будут полусогнутые, жалкие, доцветать это лето. Каждый год такая история.
Вот и сейчас.
Гроза началась не вдруг: утро было безмятежным и спокойным, потом, к обеду, поднялся ветер, белые облака сменились черными, мрачными. Та же смена настроений происходила и в нашем поселке.
Марья Михайловна, милая, невесомая старушка с белыми волосами, собранными в тощую косичку, снова ругалась с сыном Колясиком. Вернее, Колясик ругался с ней: требовал денег на опохмел. Как, когда нескладный ушастый подросток Колясик превратился в монстра, уже и не вспомнить. Говорят, была у него личная драма: приезжала к соседям на летние каникулы хорошенькая девочка-москвичка, Настя. Колясик влюбился, сидел с раннего утра на скамейке у нее перед домом. Ждал, когда выйдет, кивнет, бросит словцо. Оставлял на крылечке букеты: тяжелые, пахнущие илом и окунями лилии на толстых ножках. За лилиями бегал на речку. Почему-то считал, что они, лилии, помогут завоевать недоступную принцессу. И принцесса Настя вроде действительно оттаяла. Колясик катал ее, усадив на раму своего старенького велосипеда. А вечером долго сидели на лавочке — вместе, и до темноты слышно было «Бу-бу-бу» колясиковым ломающимся голосом и переливы девчоночьего смеха.
А потом, да простит мне читатель этот навязчивый повтор, погода испортилась. Наступил август, и вишневый блестящий автомобиль увез Настю в город, а Колясик остался. Он писал Насте письма, и она вроде бы отвечала. Потом измученный любовью поехал Колясик в город, нашел адрес, по которому слал письма. Дверь открыла Настина мама. Колясика узнала, удивилась. Сказала:
— Что же вы без предупреждения. Насти дома нет, гуляет.
И даже не предложила чаю.
Колясик вышел на улицу, не знал, что делать, куда деть себя. Решил Настю дождаться.
Она появилась только вечером, и еще издали, еще не увидев ее, услышал Колясик знакомый нежный смех, будто колокольчики звенят. Да, это была она, Настя, но будто совсем другая — выше ростом, и эти распущенные длинные волосы, и каблуки. Она цепко держала под руку коренастого парня, постарше ее. У парня были насмешливые черные глаза и топорщились темные усики, — ну чисто таракан, подумал Колясик.
Настя хотела сделать вид, что Колясика не заметила. Так бы и прошла мимо со своим Тараканом. Но Колясик дернулся к ней, крикнул сорвавшимся голосом:
— Насть! Это тебе.
И протянул букет подвядших цветов, названия которых он не запомнил. Цветы он купил при выходе из метро у какой-то бабули, странные цветы, завернутые в целлофан. Тогда Колясику показалось, что они красивые, а сейчас он видел: они просто жалкие.
Под стать ему самому. Вдруг он увидел себя, будто со стороны, глазами этого Таракана. Худой и ушастый, свитер весь в зацепках, растянутые на коленях брюки. Не брюки даже, а штаны. А может, и вовсе — портки.
— Настя, да ты просто фам фаталь! — сказал Таракан. — Я вам не помешал? Это вообще кто?
— Ой, да это один дурачок деревенский, — ответила Настя. — Трактористом мечтает стать.
Колясик почувствовал, как горячая кровь прихлынула к щекам. Действительно, рассказывал он как-то Насте о том, как хочет стать трактористом, вставать по утренней зорьке, сеять хлеба.
Хлеба налево, хлеба направо, как в песне.
Колясик испугался, что сейчас разревется от обиды, как ребенок. Чтобы Таракан не увидел его слез, резко развернулся, сунул букет в урну и зашагал прочь.
Сколько ему тогда было? Семнадцать, наверное.
И что-то в Колясике надломилось в тот день.
Из романтичного и застенчивого паренька стал он потихоньку превращаться в злобного мужичонку. Сходил в армию, потом вернулся в домик к своей матери. Что-то, конечно, делал по хозяйству, но не работал, не учился. Выпивать начал, сначала по чуть-чуть, чтобы скоротать вечер. А потом — затянуло.
Вот ведь глупость какая! Настя, блеснувшая в его судьбе, как комета, и думать о нем, конечно же, забыла. А он все помнил, и запах речных лилий, и первый и последний робкий их поцелуй под старой липой, и цокот каблучков по асфальту, и даже черные, с прищуром глаза Таракана.
Ненадолго в жизни Колясика возникали другие женщины. Была замужняя толстая Лидка, была носатая молодая Катька, которая с удовольствием поддерживала вечерние посиделки с бутылкой. На еще одной, продавщице Эммочке, Колясик даже готов был жениться — но она, в порыве ненужной честности, призналась, что беременна от другого.
Жизнь шла, а Колясик застыл, как муха в янтаре, в том часе, с которого прошло уже целых пятнадцать лет, когда узнал, что Настя его не любит.
И уже не хотелось ему жить, ничего не хотелось, только как-то прекратить бы эту вереницу пустых дней.
Мы все знали страшное: в Колясике живет монстр. Он, этот монстр, до поры до времени дремлет, притаившись, и тогда Колясик делает что-то по хозяйству, копается в огороде, чинит старенький автомобиль. Неразговорчивый и по-прежнему застенчивый. Но потом просыпается монстр — он гонит Колясика совершать подвиги, он требует горячительного топлива, вынуждает крушить забор и бить окна, и измываться над робкой Марьей Михайловной. Вот это было по-настоящему страшно. Сколько раз прибегала она, худенькая, маленькая, в драном каком-то домашнем халатике, — искала защиты у соседей. Плакала, и слезы капали прямо в чашку с чаем. Рассказывала снова и снова нехитрую историю своей такой вроде бы правильной жизни. Как родила сыночка — для себя, единственного, кровинушку. Как экономила на себе, но покупала ему книжки, обувь — он так быстро вырастал из старой. Ездила в райцентр и покупала ему краски: почему-то очень хотелось, чтобы стал Колясик большим художником.
— Кто ж знал, что так жизнь повернется, — всхлипывала Марья Михайловна. — Кто ж знал…
Вмешиваться в конфликт она не позволяла.
— Нет-нет, он сейчас успокоится, заснет, а я тихо в дом прокрадусь, как мышоночек, а наутро он уж и не вспомнит, что было.
И от этого «как мышоночек» я уже реву сама.
Вот и тем летним днем — надвигалась гроза и накалялся Колясик. Бегала по огороду Марья Михайловна в чем-то пестром, кричала, как раненая птица.
— Невозможно! — сказала решительная Валька и вызвала полицию. — Иначе он ее просто убьет.
Уже под дождем приехал наш участковый Семенов, немолодой, уставший от проблем уже заранее. Валька что-то эмоционально объясняла ему, размахивая руками. Дождь шел все сильнее, вот уже и молнии сверкали, и гром гремел. Семенов стучал в калитку большим своим кулаком. Дверь не открывалась, свет в доме не горел.
— Так нету никого! — сказал раздраженно Семенов. — А может, спать легли. Частная территория. Не имею права вламываться.
Грохотало уже вовсю. Промокший и злой Семенов сел в машину и уехал, разошлись и мы.
Страшно, страшно, думала я. Запертая дверь в дом с темными глазницами окон, и что там творится, мы не знаем. Мышоночек, Марья Михайловна, как ты там?
Гремела гроза, хлестал дождь. Да, погода окончательно испортилась.
А утро вдруг пришло — как счастье. Это, кажется, Пришвин так написал: утро пришло, как счастье.
От напитавшейся водой травы поднимался туман, небо было чистое, промытое. В открытое окно я услышала, как пищит котенок. «Миу, миу» — пронзительно пищит. Наверное, потерялся в траве, маленький, испугался ночной грозы, сбежал. Чей же это котенок?
Я вышла — как была, в пижаме, только в галошки обулась. Полезла в густую траву на заброшенном участке напротив. Солнце отражалось в каждой капле — миллионы крошечных радуг горели в изумрудной траве, и видны были четкие паутинки, тоже украшенные, как жемчугом, росинками.
— Кисик, где ты? — кричала я, потом замолкала и снова слышала жалобное «миу-миу».
Но никакой котенок не выходил на мой голос.
— Ты что там потеряла? — услышала я. На дороге стоял Колясик, тяжелый, похмельный, всклокоченный, но живой.
— Так там, слышишь, котенок какой-то пищит. Потерялся.
Колясик прислушался — между бровей залегла поперечная складка.
— Так это не котенок. Это птюшка поет.
Птюшка, надо же, сколько нежности в этом мрачном Колясике.
В руках у Колясика — граненый стакан, наполненный переспелой, раскисшей от дождя земляникой.
— С утра метнулся, ягод вот матери набрал, — объяснил Колясик. — Она сходит-то уже, земляника, а я тут… хм… занят был, так и ни разу не выбрался. А матери земляники нужно, у нее ж это, сердце, самая полезная для нее ягода эта земляника. Вымок весь в траве этой. А ты домой ступай, не котенок это, говорю точно, птюшка.