Ветка краснотала. Умер известный поэт, переводчик и журналист Леонид Школьник
На мои последние два письма он не ответил. Что абсолютно ничего не значило. Никакой тревоги в душе не поселилось. Хотя я был в курсе его проблем с сердцем. Мы дружили очень давно. С четырнадцати лет. Он чуть старше меня. Сейчас, кажется, что столько уже не дружат. Менялись города, страны, редакции. И даже (что, может быть, нас не красило) светлячки-филологини. Они всегда окружают поэтов. Леню Школьника и Сашу Урванцева, нашего третьего друга игрищ и забав, называли «надеждой дальневосточной поэзии».
Однажды непременно звонил телефон, и в трубке раздавался слегка хрипловатый голос Школьника: «Лэхаим!» Он любил фотографироваться на крыльце магазинов, которые назывались «Школьник». И даже стихи написал по этому поводу. Там, если память не изменяет, были такие строки: «Каждый день у магазина «Школьник» как король разгуливаю я». «Лэхаим», многие знают, с еврейского тост при выпивке: «За жизнь!» А в развернутом варианте — «Чтоб мы так жили!» Он всегда знал, чем я занимаюсь в тот момент, когда он звонил. И наоборот. Будь то цековская гостиница «Юность», где в половине седьмого утра мы допивали шампанское перед планеркой в своей любимой газете. Или офис его редакции «Форвертс» в Америке, штат Нью-Джерси.
Правда, не уверен, что шампанское перед планерками пили в «Форвертсе».
Впрочем, и там «наполовину наш народ». Значит, пили.
Школьник сводил с ума филологинь. Хотя красавчиком его не назовешь. Некоторые считали его похожим на Визбора. А кто порадикальнее (сегодня их называют в Сети «либерасня в белых польтах»), видели в биробиджанском поэте папашу Мюллера из ошеломляющего сериала «17 мгновений весны». И даже Иосифа Бродского. Только Школьник, читая стихи, никогда не завывал. Неторопливый и негромкий, голубые глаза навыкате. Крупная лысина с могучего лба, готовая быстро дозреть. Уже тогда она, лысина, считалась неоспоримым признаком всяческих мужских достоинств. Красавчики с клочковатой порослью на лице, набриолиненными волосами и в мятых штанишках-узкачах — полукедики на босу ногу вошли в моду позднее.
Он мог часами наизусть читать стихи Евтушенко и Левитанского. Свои — тоже. Сам он до конца жизни, кем бы ни работал, оставался поэтом.
Хотя издал всего три или четыре тоненьких книжки стихов. Одну — на двоих с Зиси Вейцманом. Она, как тост, тоже называлась «Лэхаим».
И вышла в Самаре на спонсорские деньги.
Ну вот хотя бы одно, тоже на память:
Выдохся. Замер. В подполье ушел.
В центре земли. В этом городе вечном.
В пестрой толпе, в балагане беспечном
Что потерял и чего не нашел?
«В этом городе вечном» — в Иерусалиме.
В белом и вечном городе.
Где любому, даже атеисту, кажется — Он был.
Он — Христос.
Леня там начинал мойщиком окон в магазинах.
В советскую эпоху, чьим, часто двуликим, продуктом мы тогда являлись, поэту настоящему требовалась романтическая биография. Поработать геологом, оленеводом… На крайняк — рыбаком на сейнере. Прозаику — обязательно на стройке. Или в леспромхозе. В бригаде ударников. Тогда издадут твою первую книжку.
И скажут — крепенький сборник. Это потом уже для писателей стали актуальными кладбища, стройбаты, ЧОПы, бригады бывших зэков и конторы вышибал в ночных клубах. Как для молодежи стало модным ходить по улицам в расшнурованных кроссовках и со стаканчиками никому не известного питья. Мелко прихлебывать. И зачем-то орать в невидимые микрофоны, спрятанные за ушами.
Вот про что они орут? Вы когда-нибудь прислушивались?
Школьник ни в геологи, ни в оленеводы не ходил. Зато он был кузнецом на заводе. Согласимся, тоже неплохо. Для биографии. Еврей-кузнец. Я больше ни разу не встречал в жизни еврея-кузнеца. Кстати говоря, некоторое время спустя именно этот завод, биробиджанский «Дальсельмаш», выдвинул Школьника в народные депутаты СССР. В межрегиональной депутатской группе он работал с Сахаровым, Ельциным, Собчаком, Гдляном, Старовойтовой и Афанасьевым, столпами перестройки. Также я не знаю второго такого случая, чтобы один и тот же человек в трех разных странах возглавлял газеты. В России — единственную на еврейском языке «Биробиджанер Штерн», в Израиле — «Новости недели» (начинал там с учетчика писем), в Америке — упомянутую выше «Форвертс».
Я бывал у него в доме, в штате Нью-Джерси, в трехэтажном особняке. Мы лежали на зеленом газоне под соснами. И я с ладони кормил дикую белку. Кормил черным хлебом, который привез в качестве дара своему старинному другу. Я думал, что он скучает по России. По березкам, хлебу «Бородинскому» и олюторской селедке, с нашего с ним родного Дальнего Востока. Про водку говорить не приходится. Отсутствие хорошей водки за границей — миф. Такой же, как и медведи на улицах русских городов.
Мы не виделись с ним уже несколько лет. Так получилось.
Он внезапно уехал из страны.
Я задал ему всего один вопрос:
— Ты почему тогда не приехал?
Он ответил:
— Ты бы уговорил меня. И я остался бы в России.
Дело было в 1991 году. Я работал за границей и на пару дней приехал в Москву. Он позвонил поздно вечером. Он не знал, что я дома. А звонил нашей общей подруге Нине Фокиной. Она жила со своими детьми на время моей командировки в нашей московской квартире, выданной любимой газетой. Он растерялся. Что случалось с ним редко:
— Ты?!. Ты же должен быть в Лондоне!
Я что-то радостно заорал. Вот ведь совпадение!
— Немедленно приезжай! В девять я улетаю, в шесть, как всегда, шампанское…
Он пообещал. И не приехал.
Вот об этом я и спросил его в Америке, на лужайке, где стоял дом главного редактора самой старой еврейской газеты в мире «Форвертc».
Тема обозначилась деликатная. За всю жизнь мы со Школьником ни разу не поссорились. При всем моем, мягко скажем, непростом характере. Откровенно говоря — дерзком. Да и при его задиристости.
Как и с двумя другими друзьями детства я ни разу не поругался.
Их было три — чеченец, русский и еврей.
Вчера не осталось ни одного.
Спорить мы с Леней спорили. Больше всего о стихах, о православии, о семитизме, о Христе и о пресловутой толерантности. Про которую мы тогда теоретически еще ничего не знали. Кто такие евреи, а также и про еврейский вопрос я узнал, кажется, на втором курсе университета. Школьник однажды обмолвился: «Интеллигентных поэтов никогда не беспокоил вопрос национальности…» Я запомнил. Мы с ним были интеллигентами. Он — кузнец с биробиджанского завода «Дальсельмаш», я — пацан из рыболовецкого колхоза «Ленинец», Нижнеамурская школа-интернат № 5.
И мы состояли в одном литобъединении при Хабаровском Союзе писателей. В своих стихах он восхищался дальневосточной природой, славил междуречье, куда Сталин определил советских евреев еще в тридцатые годы. Много писал про любовь. Один из любимых образов — веточка краснотала. Краснотала много растет по берегам Биры и Биджана.
Леня даже окончил в Хабаровске Высшую партийную школу. Страну он покинул на пике, если можно так сказать применительно к Школьнику, известности и карьеры. Работал собственным корреспондентом АПН по Дальнему Востоку, сподвижник Сахарова, вот-вот, поговаривали, должен был стать главным редактором единственного в стране литературного журнала на еврейском языке «Советиш Геймланд».
Отец — советский офицер-фронтовик, рабочая биография…
Что потерял и чего не нашел?
Позже в одном из интервью он скажет: «Знаю, что после отъезда в Израиль меня обвиняли во всех смертных грехах… Писали о «солидных счетах в банках»… Ни на кого обиды не держу. Скажу лишь одно: никогда и нигде не обмолвился плохим словом о земле, на которой вырос и стал нормальным человеком. Хотел бы побывать на биробиджанском кладбище — там могилы мамы, дочери, друзей и учителей…»
Он перечислил их всех. Своих учителей в журналистике и литературе. В жизни. Зачем-то поэту нужно, «имея солидные счета в банках», мыть витрины в магазинах и идти в ульпан заново учить язык.
Ульпан — школа для изучения иврита.
Невероятных совпадений, пророчеств или знаков, посланных свыше, не сосчитать. Да и не объяснить уже. Утром вчерашнего дня, когда еще не получил от Юрия Лепского горькую эсэмэску, я разбирал книги в своей деревенской библиотеке. Почему-то сразу наткнулся на сборничек Школьника:
Все горше свидания старых друзей.
Все реже хождения в гости.
Горстями, как ведрами — холод вестей.
И, знаешь, полнехоньки горсти.
…А было — сидели до гаснущих звезд,
Душа и глаза нараспашку.
— Кого это леший к порогу принес?
— Да Юрку!
— А, может быть, Сашку?
Счастливое время недавних годов,
Оно свой вальсок отыграло.
И каждый сегодня поклясться готов,
Что музыки было немало.
Неужто вальсок отзвучал навсегда?
Неужто душа отгорела?
На кухне из крана
по капле
вода, —
обычное, в общем-то, дело.
По капле — и годы, и даты, и дни.
По капле.
По капле.
По капле.
И мы, как на сцене, на кухне одни
— В последнем, быть может, спектакле.
На кухне или в библиотеке. Какая, в общем-то, разница.
А ведь СМС еще не получено.
Мы никогда с ним не были диссидентами.
Даже когда выпускали подпольный студенческий журнал «Новый фейерверк». Сейчас так называется детская студия журналистики при «Вечерней Москве». Школьник отделался выволочкой, меня исключили из комсомола. Потом восстановили. В КПСС он вступил в 1970-м. Я — в 1975-м. Собкор на БАМе должен быть непременно коммунистом. Однажды в вагоне-ресторане мы просидели с ним семь часов, не вставая из-за стола. Я ехал на великую стройку социализма. Он — в свой родной Биробиджан. Не про Брежнева мы тогда говорили. Нет, не про Брежнева…
Последний стакан портвейна «Агдам» выпит. Он подарил мне первый сборник Бродского, изданный в виде перекидного блокнотика. Можно сказать, оторвал от сердца.
Книжица Иосифа у него была одна. Крепенький сборник.
Не знаю, в каком году он вышел из партии.
Я в 90-м «приостановил свое членство в КПСС».
Упомянутая выше двойственность проживаемого нами времени жила в нас. Из песни слов не выбросить. В день 70-летия друзья и коллеги по Евроазиатскому еврейскому конгрессу написали ему: «Ты был сапожником, депутатом, журналистом, редактором… И на каждом поприще неизменно побеждал обстоятельства, которые для многих твоих коллег оказались непреодолимыми. Ты побеждал, сохраняя верность своему народу, где бы ты ни жил: в Биробиджане, в США, в Израиле. Ты сотрудничал с самыми яркими политиками и общественными деятелями, которые преобразили бывший СССР… Ты делал и делаешь самое важное — говоришь правду, которая в сегодняшнем информационном мире нередко приносится в жертву популизму, позерству и фальши…» Подписались Михаил Членов, генеральный секретарь конгресса, Иосиф Зисельс, председатель генерального совета, и Роман Спектр, вице-президент национально-культурной автономии. Их я не знал. Как и не знал про то, что Леня, оказывается, еще и сапожником поработал.
Ну да… Как же я мог забыть! Ведь он начинал на обувной фабрике.
А популизм, позерство и фальшь, сюда надо бы добавить еще цинизм и имитацию бурной деятельности (ИБД), стали отличительными чертами нулевых. Безо всякого идеологического двуличия. Раньше наперсточники работали на вокзалах и базарах. Сейчас они катают на интернет-сайтах. Полувранье и нужная для нагона трафика ложь красиво называется фейком.
Был казус Кукоцкого. Теперь фейк Кавнацкого. По капле. По капле. По капле…
Он не любил мои сплавы по горным рекам и ночевки в палатке на снегу. Он больше любил кафе и рестораны. Когда он впервые поехал в Париж, я его спросил:
— Что ты там будешь делать?
— Сяду в бистро на Елисейских Полях, закурю сигарету и буду смотреть на девушек. Вина, конечно, тоже выпью.
В стихотворении «Журавушка», памяти дочери, он написал:
И когда ты поймешь меня,
не сумеешь ты не влюбиться
в этот дождь на исходе дня
и в прекрасные эти лица.
Дочка уже училась в начальной школе. Не помню, в каком классе.
Умерла в Биробиджане. Элла, его жена, умерла в Иерусалиме. Она была медсестрой, он лежал в больнице — первый раз с сердцем. И он влюбился в нее, теперь уже до конца жизни. Мы звали ее Элкой, она была слегка взбалмошной и по-еврейски крикливой. И нужно было видеть, как он приносил ей цветы. Элка родила ему двух сыновей. А когда она умерла (тромб оторвался), он написал на своем сайте пронзительные слова, сравнимые по исповедальности с «Рассказом синего лягушонка» Юрия Нагибина.
Мы никогда не можем понять, за что мы любим человека.
Да и не нужно никому понимать это.
С маленьким еще Йончиком, сыном Лени и Элки, мы шли по улицам Иерусалима. Йонатану было годика четыре. Мы уже играли с ним в теннис на корте. Он уверенно тыкал пальчиком в припаркованные автомобили:
— Это «Хонда Аккорд», это «Тойота», а это «Ленд Ровер» с полным приводом...
Школьник в своей жизни ни разу не сел за руль автомобиля. В доме никогда не было машины. У знакомого раввина я спросил:
— Ребе, откуда маленький мальчик может знать все марки современных автомобилей? По телевизору насмотрелся?
Учитель поправил полы черной шляпы и задиристо взмахнул пейсами:
— Не думаю… Может, он в прошлой своей жизни работал механиком гаража?
В моем безалаберном архиве, кроме фотографий со сплавов, больше всего сохранилось писем, отрывков стихов, каких-то вырезок от Школьника. Он всегда был старомоден и отвечал на мои письма. А тут не ответил. Может, потому, что они электронные? Недавно я стал замечать, что электронные письма… Ну, в общем, они какие-то бездушные. В них нет запаха сургуча, расплывшихся чернил, неловкой кляксы.
Запаха тонких духов в них тоже нет.
Однажды, очень давно, он написал:
Проверить бы связь, да уж видно нельзя —
нас меньше и меньше на свете, друзья.
Мороз телеграмм. Равнодушна строка.
…И все-таки я ожидаю звонка.
* * *
Его похоронили в тот же день. Закон Торы предписывает хоронить усопших евреев как можно быстрее. Я не знаю, кем я был в прошлой жизни. И была ли она у меня. Хорошо бы снова стать самолетом. Или «Ленд Ровером». С полным приводом. Думал я.
На похороны я, конечно, не успел. Зато теперь, вспоминая его стихи, я знаю точно, кем был в своей прошлой жизни мой последний друг детства Леня Школьник. Он был… школьником! Неслучайно большинство его строк пронизаны непосредственностью и добротой, которые бывают у нас только в детстве. Все его мальчишки, бегущие по снежным улицам домой, школьницы, катающиеся на коньках, дружочки, которых он зовет подслушивать птиц, и даже оленята, которые подрастают в весенних лесах, говорят о том, что политик и журналист, поэт и переводчик, кузнец и сапожник в душе оставался ребенком. Наверное, поэтому мы его все так любили. Детей ведь всегда любят больше, чем взрослых.
Ну… Вот. Почитайте на прощание:
— Здравствуйте! — мне девочка сказала.
— Здравствуйте!— и рядышком пошла.
Легкая, как прутик краснотала.
Маленькое солнышко села.
И вокруг светлей как будто стало.
Словно кто фонарик засветил.
А всего-то «Здравствуйте!» — сказала.
Помню это слово. Не забыл.
Не правда ли — совсем просто?
И даже совсем не хочется плакать.
ТАК ВОТ, ПРО АРХИВ
Я только сейчас заметил, что Школьник любил писать в школьных тетрадках по арифметике — в клеточку. Когда я писал эти прощальные строки, вдруг на компьютере сбились настройки. Где-то я неудачно щелкнул мышью. И страница… переформатировалась! Она стала той самой страничкой из школьной тетрадки по арифметике, в которой он любил писать. Совсем не склонный к мистике, я позвонил специалисту по фамилии Липман. И он тут же подсказал мне, как вернуть удобный для меня формат. Евреи вообще часто бывают незаменимы. И стремительны. Как Липман.