Рисовал мир чувствами: чем запомнился Константин Паустовский
130-летие со Дня рождения русского писателя, блестящего прозаика Константина Паустовского отметят 31 мая поклонники его яркого литературного таланта.
Родившийся в конце девятнадцатого века и не доживший месяца с небольшим до ввода советских войск в Чехословакию в августе 1968 года (он бы точно не одобрил) Константин Паустовский был писателем чувства. Это было не то религиозное мистическое чувство, какое сжигало Достоевского, возносило в горние учительские выси Льва Толстого. Достоевский видел Россию из сумеречного угла православной души. Чего стоят откровения его Великого инквизитора или разговоры Ивана Карамазова со Смердяковым. Толстой смотрел на Россию из некоего идеального космоса, где люди неустанно самосовершенствуются, где крепчает в смирении и непротивлении злу мысль народная.
Любой читатель навскидку назовет десяток персонажей Достоевского и Толстого, но, скорее всего, не вспомнит ни одного героя Паустовского. И это не потому, что Паустовский скучный или плохой писатель. Он великолепный стилист, блистательный мастер слова. Вот только жизнь (три революции, Гражданская война, голод, коллективизация, Великая Отечественная война, быстро подмороженная хрущевская оттепель, ранний брежневский застой) настолько «выездила» писателя, что он, как рыба в глубину, ушел в природу, в бесконечные странствия, в глухие леса Мещеры, в преподавательскую работу, в уединенную жизнь уставшего от людей человека.
«Я сбежал из Москвы, сбежал от чужих рукописей, от настойчивых авторов. От Литературного института и всего прочего, чтобы хотя месяц поработать в относительном покое», — писал Паустовский Вениамину Каверину. Такого рода писем за свою жизнь он написал немало.
Предками Паустовского были турки, поляки, исступленно ненавидевшие Российскую империю, неоднократно против нее восстававшие. Бабушка учила его говорить на польском языке, водила в костел, приучала к католичеству. Детство и юность писатель провел на Украине. Первые рассказы опубликовал в киевских литературных журналах. После революции жил в Одессе. Вместе с Катаевым, Ильфом, Бабелем, Олешей считался представителем знаменитой одесской литературной школы. Но был сдержан, держал коллег на расстоянии. Паустовского нет в знаменитых мемуарах Катаева «Алмазный мой венец». Зато сам Паустовский тоже написал интересные заметки о Бабеле и Олеше.
Душу Паустовский открывал только женщинам. Вот как он, будучи уже далеко немолодым человеком, писал своей третьей жене Татьяне Арбузовой: «Нежность, единственный мой человек, клянусь жизнью, что такой любви (без хвастовства) не было еще на свете. Не было и не будет, вся остальная любовь — чепуха и бред. Пусть спокойно и счастливо бьется твое сердце, мое сердце! Мы все будем счастливы, все! Я знаю и верю…» Так мог писать Данте о Беатриче или Петрарка о Лауре.
Паустовский вообще считал, что женщины лучше понимают искусство, потому что живут чувствами. Здесь он не ошибался. Фотография Марлен Дитрих в напоминающем рыбью чешую узком платье, преклонившей колени перед похожим на седого орла классиком, обошла в свое время мировую прессу. Германская дива была восхищена прочитанным в переводе на английский язык рассказом Паустовского «Телеграмма» и, выступая в Москве с концертами, все время спрашивала, где этот замечательный писатель.
Что такого она обнаружила в достаточно скромном и далеком от европейских реалий рассказе, остается только гадать. Скорее всего, нечто глубинное, личное.
Кстати, и термин «глубинный народ» Паустовский использовал задолго до нынешних политологов, правда не в экзистенциальном, а сугубо бытовом (речь шла о торговле на базаре) смысле. А еще он использовал это слово в заметках о живописи художника Николая Ромадина: «Все сказанное о поэзии наших провинциальных городов (их можно назвать «глубинными», но никак не «периферийными»; это чуждая нашему языку иностранщина) имеет непосредственное отношение к пейзажу Ромадина. Стоит выйти за околицу любого такого городка, чтобы погрузиться в этот пейзаж».
Престарелый писатель ради встречи с неожиданной поклонницей в сопровождении лечащего врача вырвался из больницы. Увидев своего кумира, Дитрих (она с юмором писала об этом в воспоминаниях) сделала первое, что пришло ей в голову — опустилась на колени. А вот самостоятельно подняться не смогла, платье было слишком узким. Растерянный, похожий на седого орла Паустовский бросился поднимать, не реагируя на крик доктора: «Вам надо в постель!» Зато отреагировали зрители (дело было на сцене ЦДЛ) и сама Марлен Дитрих. Позже она старательно перечитала другие произведения Паустовского, особо отметив «Повесть о жизни». Знаменитая актриса посетовала, что русского классика недостаточно знают в Европе.
После ужасов революции и скитаний по вздыбленной, «кровью умытой», как писал Артем Веселый, России в творчестве Константина Паустовского произошло концептуальное раздвоение: он всей душой полюбил природу — моря, горы, леса, пустыни и солончаки СССР, но не принял форму его социального устройства.
Паустовский любил места, где не было людей. Он «эмигрировал» в «Кара-Бугаз» (название одного из его романов), на Кавказ, в яркие воспоминания о прожитом — многотомная эпопея «Повесть о жизни». Поэзия странствий в его прозе уводила на второй план социальную, общественную сторону жизни. Паустовский любил природу сильнее, чем ее преобразователя — советского человека.
Он, как художник красками, рисовал мир чувствами. «Раненые замолчали. Я поднял суровую полотняную занавеску и увидел за окном осеннюю северную Россию. Она туманно золотилась до самого горизонта березовыми рощами, пажитями, безыменными извилистыми реками. Поезд мчался, обволакивая паром сторожевые будки. Я никогда еще не видел такой осени, такой ясности небес, ломкости воздуха, серебристого блеска от волокон паутины, оврагов, поросших красным щавелем, прудов, где просвечивает сквозь воду песчаное дно, сияния мглистых далей, нежной гряды облаков, застывших во влажной поутру небесной голубизне...» Так он, прошедший две войны (Первую мировую — медбратом в санитарном поезде, Великую Отечественную — фронтовым корреспондентом) описывал Родину-мать, которая доставила ему столько мучений и горя. «Боже, — писал он в начале двадцатых годов в дневнике, — до чего Ты довел Россию…
В последних истоках мутного света сослепу тычется, ища черствую корку, громадный умирающий народ. Чувство головокружения и тошноты стало всенародным. И больше умирают от этой душевной тошноты, тоски и одиночества, чем от голода и сыпняка». Но Родина же и исцеляла мятущуюся душу писателя своей неизбывной божественной красотой. Восхищение совершенством Божьего мира и отчаяние от разрушающего этот мир человеческого несовершенства станут скрытыми пружинами творчества Константина Паустовского.
Он хоть и получал ордена, много публиковался, ухитрился практически ничего не написать о Сталине и величии КПСС. Иван Соколов-Микитов в письмах, правда, критиковал Паустовского за то, что тот выбрал безопасный, «медоносный» путь в литературе, то есть писал в основном о природе и красотах окружающего мира, а не о страдании, мечтах и надеждах, существующих в этом мире людей.
Это было так и не так. Ранний роман о Первой мировой войне «Романтики» по внутреннему напряжению и кристальности стиля ничем не уступает романам Олдингтона «Смерть героя» и Хемингуэя «Прощай, оружие!» Не менее интересны и тома «Повести о жизни» — своеобразной летописи эпохи. Редколлегия журнала «Новый мир» была неправа, посетовав Паустовскому на монотонность и вялость последних глав «Повести…» Писатель обиделся. Он творил для вечности, а разгоряченные идейной борьбой либеральные «новомирцы» ждали от него публицистическую «злобу дня». Паустовский не боялся «злобы дня», но опять-таки передавал ее через чувства. Как удивительно точно и выпукло описал он свой страх в одной из глав «Повести…» о Грузии, когда в его гостиничный номер через люк в потолке пытался проникнуть сумасшедший маньяк, явно собиравшийся (без малейших на то причин — вот что потрясало автора!) его убить.
Паустовский умел транслировать малейшие нюансы человеческих переживаний, но только не социальный или политический пафос. Если надо было за кого-нибудь заступиться, к примеру за главного режиссера Театра на Таганке Юрия Любимова, он предельно просто (запись телефонного разговора сохранилась) объяснил ситуацию тогдашнему советскому премьеру Косыгину: «С вами говорит умирающий Паустовский. Я умоляю вас не губить культурные ценности страны.
Если вы снимете Любимова, распадется театр, погибнет большое дело». Паустовский долгие годы преподавал в Литературном институте, учил писательскому мастерству Юрия Бондарева, Григория Бакланова, Юрия Трифонова, Владимира Тендрякова, других ставших известными и популярными литераторов. Стиль Паустовского ощущается в романе Трифонова «Утоление жажды», в описаниях природы у Юрия Бондарева, в прозе Владимира Тендрякова. Результатом его педагогической деятельности стали заметки о сущности и смысле писательского труда —«Золотая роза».
Паустовский — один из немногих известных писателей, не подвергшийся репрессиям, но получивший мировое признание. Он был трижды номинирован на Нобелевскую премию. В первый раз ему перешел дорогу Шолохов. Председатель Нобелевского комитета будто бы позже сказал Паустовскому: «Я и король голосовали за вас». Во второй — эксперты засомневались в психологической глубине и критических (мало ругал советскую действительность) мотивах в его творчестве, в третий — помешала смерть.
В годы оттепели Паустовский примкнул к либеральному лагерю творческой интеллигенции, подписывал письма Брежневу против реабилитации Сталина, выступал в защиту Даниэля и Синявского, Солженицына. Составленный им альманах «Тарусские страницы», куда он включил таких полузапретных авторов, как Марина Цветаева, Николай Заболоцкий, Наум Коржавин, Владимир Максимов, Юрий Казаков, Надежда Мандельштам, вызвал гнев партруководства. Часть тиража пустили под нож, но в истории советской литературы альманах остался наряду с «Одним днем Ивана Денисовича», символом краткого периода послесталинского свободомыслия.
«Трещали и рушились миры… Таковы были первые уроки революции. Такова была первая встреча русской интеллигенции лицом к лицу с ее идеалами. Это была горькая чаша. Она не миновала никого. Сильные духом выпили ее и остались с народом, слабые — или выродились, или погибли», — писал Паустовский в «Повести о жизни». Можно спорить, остался или нет с народом Паустовский. Но невозможно спорить с тем, что он выпил свою «горькую чашу» и не утратил силу духа, сохранив посланную ему Богом золотую телеграмму таланта.