Крёстный путь великого старца
[i][b]Окончание.Начало в «Вечерней Москве» от 19.10 и 2.11.2010.[/b][/i][b]Уход из дома контролировался свыше[/b]Стоило стихнуть боям на церковном фронте, как с новой силой разгорелись бои на редутах семейных. Капризы, ревность, истерики и кликушеские выходки Софьи Андреевны стали совершенно нестерпимы.Вот как описывал одну из таких выходок секретарь Льва Николаевича Валентин Булгаков. «Вечером – опять тяжелые и кошмарные сцены. Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Льву Николаевичу и, коснувшись его отношений с Чертковым, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую-то запись в его молодом дневнике. Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс, и с бледным, точно застывшим от возмущения лицом. Затем щелкнул замок: Лев Николаевич запер за собой дверь на ключ. Что переживал он за этими дверьми, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем, бог знает!» А вот другой, еще более странный, фортель. Однажды Софья Андреевна, ни с того ни с сего рухнула на лестнице и, притворяясь, что лишилась языка, начала биться в истерике. При этом она ухитрилась достать из кармана карандаш, набросала что-то в блокноте и передала сыну Андрею совершенно несуразную записку: «Умираю по вине Черткова. Отомсти за смерть матери, убей Черткова!» Когда об этой сцене рассказали Льву Николаевичу, он горько усмехнулся и записал в своем дневнике: «Опять хочется уйти. Удирать, надо удирать! Считал деньги и соображал, как уйти».Окончательно решение уйти созрело в ночь с 27 на 28 октября, когда Софья Андреевна устроила очередной обыск в кабинете мужа, а он не спал и все видел. «Отвращение и возмущение растет, – записал он в ту ночь, – я задыхаюсь и считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать».Пока дочь и домашний врач Душан Маковицкий укладывали вещи, Лев Николаевич сел за прощальное письмо к жене. «Отъезд мой огорчит тебя, – писал он. – Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме стало невыносимым. Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения».Наконец все готово, и темной октябрьской ночью, спотыкаясь, падая, натыкаясь на деревья и потеряв шапку, Лев Николаевич добрался до конюшни. «Я дрожу, ожидая погони, – писал несколько позже. – Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся, и страх проходит, поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно».Вагон, в который попали Толстой и Маковицкий, был даже не третьего, а четвертого класса: проходы узкие, теснота ужасная, духота невыносимая. Лев Николаевич разделся, потом накинул пальто и пошел на заднюю площадку.Как оказалось, ее оккупировали курильщики, поэтому пришлось идти на переднюю.Дуло там со страшной силой, но Лев Николаевич приподнял воротник и уселся на раскладное сиденье. Только через час Маковицкий уговорил его вернуться в вагон, но тут нахлынула толпа новых пассажиров, и Толстой снова ушел на площадку.К концу дня доехали до Козельска и там наняли ямщика до Оптиной пустыни.В монастырской гостинице их встретили приветливо, напоили, накормили и предоставили просторную комнату для ночлега.На следующий день решили ехать в Шамординский монастырь, где жила сестра Толстого – Мария Николаевна.Там его застала весть о том, что Софья Андреевна, прочитав его прощальное письмо, побежала топиться, причем на этот раз вполне серьезно.Она бросилась в пруд и стала захлебываться. Но ее все же вытащили.Проведя пару дней в Шамордине, Толстой задумался, куда же ехать дальше – то ли в Бессарабию, то ли в Новочеркасск. Решили, что в Новочеркасск, и рано утром сели в поезд. Между тем еще накануне Лев Николаевич почувствовал сильный озноб, температура поднялась до 38 градусов, но от поездки он не отказался: Лев Николаевич не скрывал, что очень боялся, как бы его не догнала Софья Андреевна.Ближе к вечеру стало ясно, что ехать дальше равносильно самоубийству, и на станции Астапово его сняли с поезда.Гостиницы там не было, пассажирский зал не отапливался, между тем как Льва Николаевича колотило все сильнее.Слава богу, добрейшая душа, начальник станции Озолин предоставил Толстому свою квартиру, а сам перебрался к знакомым. Всю ночь Лев Николаевич то засыпал, то бредил, то дергался от судорог, то впадал в обморочное состояние. Утром в Астапово примчался Чертков, потом репортеры, доктора и просто сочувствующие люди. Приехавшие из Москвы доктора диагноз установили быстро: воспаление легких. Лечили кислородом, морфием, камфарой, компрессами – ничего не помогало: жар усиливался, икота не пропадала, обмороки участились.[b]За Толстого берутся жандармы[/b]И тут на тропу войны вышли те, о ком в пылу домашних ссор Лев Николаевич совсем забыл: речь идет о жандармах, которые с великого старца уже много лет не спускали глаз. Первый раз Толстой столкнулся с ними еще в 1862 году, когда по доносу приставленного к нему сыщика в Ясной Поляне был произведен обыск, продолжавшийся два дня: тогда на глазах хозяина взламывали полы в конюшне, а в пруд забрасывали невод.Не найдя ничего компрометирующего, жандармы удалились, но пообещали вернуться. И вернулись! На этот раз в связи с делом преподавателя одной из московских гимназий Михаила Новоселова, у которого нашли нелегально отпечатанные экземпляры строжайше запрещенной статьи Толстого «Николай Палкин». Узнав об аресте Новоселова, Толстой поступил типично по-толстовски: он явился в жандармское управление и потребовал его освобождения, предложив вместо него себя как автора статьи.Начальник жандармского управления генерал Слезкин был умным человеком, он сразу понял, какую бурю возмущения вызовет арест Толстого, поэтому Новоселова приказал отпустить, а Льву Николаевичу с любезной улыбкой сказал облетевшие все газеты слова: «Граф, ваша слава слишком велика, чтобы наши тюрьмы могли ее вместить».Отпустить-то он Толстого отпустил, но глаз приказал с него спускать! С тех пор ни один шаг, ни один поступок, ни одно написанное слово не оставались без внимания жандармов. Вот и теперь, после ухода Льва Николаевича из дома, жандармы отслеживали каждый его шаг и были в курсе всей его переписки.Еще 30 октября калужский губернатор князь Горчаков подписал циркулярное письмо полицеймейстеру и всем уездным исправникам: «По имеющимся у меня сведениям, граф Лев Николаевич Толстой совместно со своим доктором скрылся из имения Ясная Поляна с целью, как надо полагать, странничать. Возможно, что граф Толстой прибудет в один из монастырей Калужской губернии и в особенности в Оптину пустынь. Предписываю на случай появления графа Толстого или вообще странника, возраст и приметы которого подходили бы к личности графа Толстого, установленных законом суровых мер, как против беспаспортного, к нему не применять. О его прибытии донести мне по телеграфу».Откуда князь Горчаков узнал об отъезде Толстого из Ясной Поляны? Кто ему сообщил, что графа сопровождает доктор? Кто донес о маршруте поездки? Как он прознал, что Толстой второпях забыл паспорт? Ответ, я думаю, ясен: агенты жандармерии были внедрены в ближайшее окружение Толстого.След был взят быстро, и уже на следующий день козельский уездный исправник отправил срочную телеграмму Горчакову. «Доношу: граф Толстой 29 октября прибыл ночным поездом в Оптину пустынь, там и ночевал. Утром выбыл на извозчике к сестре в Шамордин монастырь. Обещал вернуться в Оптино».Выходит, что кто-то следил за Толстым в поезде, кто-то пас его ночью, кто-то проследил за извозчиком и даже подслушал разговор Толстого с монахами, которым обещал вернуться.Были свои люди у жандармов и в монастыре. Это хорошо видно из рапорта губернатору уездного исправника Кормилицына. «Доношу Вашему Сиятельству, что мною добыты нижеследующие сведения о пребывании графа Толстого в Шамординском монастыре. Прибыв в гостиницу Шамордина в сопровождении доктора Маковицкого и какого-то молодого человека по фамилии Сергеенко, граф Толстой отправился к проживающей в монастыре сестре своей, монахине Марии Николаевне, у которой провел остаток вечера.На другой день, в семь часов утра, один, отправился пешком в прилегающую к монастырю деревню Шамордино и пытался нанять там квартиру у крестьян, в чем ему было отказано. Днем приехала в монастырь дочь графа Александра Львовна. Граф в течение дня что-то писал, а к вечеру отправился к своей сестре, у которой пробыл недолго.Ночью, неожиданно для всех окружающих, объявил о своем решении утром уехать в Козельск на поезде, что в 6 часов утра и привел в исполнение.По сведениям, добытым мною в монастыре, граф Толстой уехал из Ясной Поляны вследствие семейных неприятностей, возникших из-за составленного им духовного завещания».Этот удивительный рапорт заставляет о многом задуматься. Уже в первых строках исправник сообщает, что все нижеследующие сведения добыл в Шамординском монастыре.Но как? Ведь монастырь, тем более женский, учреждение закрытое, и держать там своих агентов в виде слуг, поваров или дворников невозможно.Значит, что? Значит, агентами, доносчиками и осведомителями были сами монахини.А откуда исправнику известны фамилии Маковицкий и Сергеенко? Ведь карточку проживающего в гостинице они не заполняли, а личного секретаря Черткова Алексея Сергеенко вообще никто не знал. И кто следил за Толстым, когда он ходил в деревню, чтобы попытаться снять квартиру, и как он узнал, что ему было отказано? Я уж не говорю о неожиданном ночном решении Толстого уехать в Козельск, ведь для того, чтобы прознать об этом, надо было находиться рядом с Толстым, а чтобы сообщить исправнику, иметь надежную связь как внутри монастыря, так и за его стенами. И откуда исправнику известно о духовном завещании Льва Николаевича и возникших из-за этого семейных неприятностях?Ответы, которые напрашиваются сами собой, однозначны: осведомителем был кто-то из самого ближнего окружения Толстого. Кто он, так и осталось неизвестным, но информация от него поступала жандармам до самого последнего часа Льва Николаевича. Сведения о тяжелой болезни Толстого дошли и до Петербурга. Теперь уже распоряжения пошли калужскому губернатору князю Горчакову.«Если в случае смерти графа Льва Николаевича Толстого поступят просьбы о служении панихид, не оказывайте противодействия и предоставьте всецело разрешение этого вопроса местной духовной власти. За устроителями и присутствующими на панихидах благоволите приказать учредить неослабное наблюдение. За министра внутренних дел, генерал-лейтенант Курлов».Еще более циничную инструкцию получил жандармский унтер-офицер Филиппов: «5-го утром прибыть в Астапово с оружием и патронами».Пообещал помощь и Тамбовский губернатор: «Если нужна помощь для поддержания порядка, то городовых и стражников могут выслать из Лебедяни и Козлова».Взбудоражился и начальник Камышинского жандармского управления, потребовавший отчета от ротмистра Савицкого. «Телеграфируйте, кем разрешено Льву Толстому пребывание в Астапове, в станционном здании, помещении, не предназначенном для больных. Губернатор признает необходимым принять меры для его отправления в лечебное заведение или постоянное местожительство.Вам безотлучно находиться в Астапове, командировать туда пять жандармов и присылать донесения в штаб о положении больного».[b]Был грустный день всего мира[/b]Между тем Льву Николаевичу становилось все хуже, все чаще он впадал в забытье и бредил. Он то вспоминал умершую четыре года назад дочь Марию, то, приподнявшись на кровати, громко восклицал: «Удирать, надо удирать!», то вдруг совершенно четко говорил: «Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал. Оставьте меня в покое». Но одна из его последних фраз вошла в историю, причем произнес он ее и даже записал почему-то по-французски. По-русски это звучит так: «Делай, что должно, и пусть будет, что будет».7 ноября в 6 часов 5 минут утра произошла остановка дыхания, и Льва Николаевича Толстого не стало. Его глаза закрыл Душан Маковицкий.Тут же объявился тульский архиерей Парфений, который хотел узнать, не выражал ли граф Толстой во время пребывания в Астапове желания раскаяться в своих заблуждениях, вернуться в лоно церкви и быть погребенным по православному обряду. Нет, сказали ему, граф Толстой примириться с церковью не пожелал и своих убеждений не изменил.8 ноября дубовый гроб с телом Толстого перенесли в товарный вагон, который прицепили к экстренному поезду.Так Лев Николаевич отправился в обратный путь, в свою родную Ясную Поляну. Несмотря на то что полиция перекрыла вокзалы и из Москвы было запрещено отправлять срочные поезда, около пяти тысяч человек все же добрались до Ясной Поляны.Вот как описывал этот печальный день корреспондент одной из газет.«Уж меркнет день, а народ все прибывает и прибывает, и веренице ждущих очереди конца-края нет. В яснополянском доме хотели поставить наряд полиции, но Сергей Львович попросил этого не делать, и в доме остался только один полицейский чиновник.В 2 часа 30 минут сыновья и друзья подняли гроб и передали его крестьянам.Могила Льва Николаевича на том месте, где он приказал себя похоронить, в Заказе – в лесу, который он когда-то велел не рубить, близ оврага, где, по услышанной в детстве легенде, зарыта волшебная палочка.Когда опустили гроб, толпа встала на колени. Многочисленные полицейские продолжали стоять. И тогда из толпы раздались гневные возгласы: «Полиция, на колени!» Чувство страха и вины заставило их согнуть колени.Был снежный день. Был грустный день всего мира».И это правда. На фабриках и заводах, в гимназиях и университетах состоялись многочисленные траурные митинги, в газетах практически всех европейских и американских столиц были напечатаны печальные некрологи, и только полиция и жандармерия по-прежнему пребывали в ненависти и неприязни к памяти Льва Толстого. Не удержался даже министр внутренних дел Петр Столыпин и сорвал с себя маску терпимости и человеколюбия. 13 ноября он отправил циркулярную телеграмму губернаторам. «Ввиду происходящих в Петербурге беспорядков в высших учебных заведениях, могущих повториться в других городах, благоволите принять к неукоснительному исполнению нижеследующие указания. Предупредите учебные начальства, что всякие сходки учащихся не должны быть разрешены. Предупредите, что если такие сходки состоятся, то для их прекращения в учебные заведения будет введена полиция».А вот самодержец Николай II послал соболезнующую телеграмму. Сделал он это, между прочим, по совету Распутина, который считал, что в отходе Толстого от церкви виноваты сами церковники, которые, как он говорил, «мало его ласкали; епископы – люди жестокие, как дьяволы, гордецы они». И вот что писал царь: «Душевно сожалею о кончине великого писателя, воплотившего во времена расцвета своего дарования в творениях своих родные образы одной из славнейших годин русской жизни. Господь Бог да будет ему милостивым судьей. Николай».Казалось бы, эта телеграмма должна была прекратить нападки на покойного писателя, но даже год спустя, когда по всей России отмечалась годовщина со дня кончины Толстого, ни жандармы, ни власть предержащие не могли успокоиться. Уже известный нам князь Горчаков повелел полицеймейстеру и всем уездным исправникам следующее: «Ввиду наступающей годовщины смерти писателя Льва Толстого озаботиться принятием заблаговременных мер по недопущению по этому поводу никаких уличных демонстраций и антирелигиозных выступлений, обратив особое внимание на настроение учащейся молодежи и рабочих масс и на могущие состояться гражданские панихиды, заседания и собрания для чествования памяти погибшего писателя. Обо всем, что будет замечено в этом отношении, предписываю немедленно доносить мне и сообщать начальнику Калужского губернского жандармского управления».[i]Прошло не так уж много времени, и не стало ни жандармов, ни жены (Софья Андреевна пережила мужа всего на девять лет), ни жестоких, как дьяволы, епископов. Иначе говоря, трехголовый змий, который терзал Толстого, обратился в прах. Кто его теперь помнит, этого убогого мутанта?! А вот Льва Толстого знает, помнит и любит весь мир, ведь он был фигурой, без всякого преувеличения, планетарного масштаба.Нам же, русским, надлежит гордиться тем, что в истории России был такой великий человек, и надеяться на то, что когда-нибудь земля Русская снова родит гения, которого мы будем называть нашей совестью, нашей душой и нашим заступником.[/i]