Главное
Карта событий
Смотреть карту

Андрей Белый: Жить не умею. Чем же я виноват, что так устроен…

Развлечения
Этой публикацией мы продолжаем серию литературных эссе поэта, прозаика, публициста, драматурга, обозревателя «Комсомольской правды» ОЛЬГИ КУЧКИНОЙ — для «Вечерней Москвы».

Он ехал через Ригу в Берлин из Москвы. Можно сказать, бежал из Москвы.

Сперва его не выпускала организация, которая звалась ЧК. Решил уехать тайно.

ЧК узнала и об этом. У него сделалось нервное расстройство. Дальше он рассказывает: «Тут умер Блок, расстреляли Гумилева; и — устыдились: молодежь стала кричать: «Пустите Белого за границу, а то и он, как Блок, умрет!»

Шли 20-е годы. Белого отпустили. Он устремился за границу вслед за невенчанной женой Асей Тургеневой. А она устремилась от него. Так что из вымечтанной им встречи ничего не вышло. Ударился в вино, увлекся модным танцем фокстротом, не вылезая, по собственному признанию, из «плясулен — маленьких, огромных, средних, приличных, полуприличных, вполне неприличных».

«Из плясулен», из нервного упадка, из Германии его вытянула Клавдия Николаевна, Клодя, маленькая женщина с гладко зачесанными русыми волосами и большими глазами. «Хотя мои нервы и были забронированы жизнью на Западе, они бы не вынесли, если бы в лице К. Н. Васильевой я не нашел душу, которой бы мог сказать «все как есть», — какой-то нелепый, бюрократический язык выдает смятенное переживание.

Но до Клоди была еще целая жизнь.

 

КИТ КИТОВИЧ КЕНТАВРОВ

Однажды он заказал себе визитки: «Кит Китович Кентавров». Кит — нечто мощное. Кит Китович — мощное вдвойне. Кентавр — двойственное. Он всегда хотел быть чем-то иным, чем был. Потому брал другие имена.

Андрей Белый — тоже придуманное. В жизни его звали Борис Бугаев. Он был сыном университетского профессора по математике и сам изучал ее. Говорил о себе: «Я не профессионал; я просто ищущий человек; я мог бы стать и ученым, и плотником». Стал — поэтом. Но мир корпускул Бора и Максвелла, система атомных весов Менделеева волновали его с той же силой, что таинство поэзии. И с той же силой волновала дочь Менделеева — Люба.

Сложные отношения Андрея Белого, Александра Блока и его жены Любы Менделеевой — быль и легенда Серебряного века. В ту пору красоту Андрея Белого сравнивали с ангельской: близко поставленные сияющие голубизной глаза в темных ресницах под пышными темными бровями при пепельно-белокурых волосах, чистое, вдохновенное, открытое лицо с высоким лбом. Лицо Александра Блока современник назвал «запертым на замок».

Зинаида Гиппиус отметила разницу между ними: Блок — серьезный, правдивый, верный; Боря Бугаев, по ее словам, воплощенная неверность. У Блока — внутренняя зрелость; громадная эрудиция вместо взрослости — у Бори Бугаева. А между ними — Люба, статная, крупная красивая женщина, прелестная игрой света в глазах и улыбке.

Весною 1906 года они пришли к Блоку в кабинет: «Нам надо с тобой поговорить». Он выслушал: «Что ж... Я рад». И спокойно — внешне — отпустил Любу к Белому.

«О, до чего она меня измучила! Меня и его...» — восклицал Белый, не по-взрослому пытаясь переложить ответственность на женщину.

Но, может быть, Белый и не ее любил вовсе. А — через нее — Блока? Как один поэт умеет любить другого.

Еще не знакомый с Блоком, Белый страшно волновался в ожидании знакомства: «Как я ждал его! Ночь перед нашей встречей я провел без сна. Я даже не ложился... Завтра... Но я боялся не дожить до завтра... Я его слишком любил. Я боялся, что его поезд сойдет с рельс, что он погибнет в автомобильной катастрофе, так и не встретившись со мной».

И — странное провидение: «Тут же почувствовал — наша встреча не пройдет мне заплатил». Люба, сама измученная, вернулась к Блоку.

Блок с нежностью ждал ребенка, зная, что ребенок не от него. Выбрал имя: Митя.

Митя умер на восьмой или девятый день после рождения. «Я разбил их жизни»,— твердил Андрей Белый.

Любовь к Блоку он пронесет через все годы.

 

КЛОДЯ, НЕВЕЛИЧКА

Отношения с экстравагантной женой редактора издательства «Гриф» складывались трагикомически.

Она носила огромный деревянный крест на черном платье в знак чувств, не находивших у мужчин должного ответа. Ее молитвенные настроения перемежались алкоголем, морфием, азартной игрой в «железку». Однажды в ее руках появился револьвер, и она выстрелила в своего несчастного возлюбленного. Впрочем, здесь свидетельства расходятся — в кого выстрелила: в Белого или в Брюсова? Время Белого к тому моменту уже миновало, наступило время Брюсова.

Серебряный век озарил своим блеском множество фигур — Александр Ремизов, культурнейший писатель эпохи, назвал двоих: «Из всех моих современников Бердяев и Белый гениальны».

Клодя, невеличка, Машенька, Любочка — как любовно называл Белый последнюю жену, — записывала процесс рождения его стихов.

Это выглядело так: поэт становился подобен каменному изваянию, казалось, вокруг закручивалась гигантская воронка с невидимым бушующим пламенем, а он был центром. Как-то он увидел объявление: «Ток высокого напряжения. Не подходите. Смертельно» — и, пораженный, заметил: то же может быть и в человеке, не только в машине. Когда он читал только что законченное стихотворение, Клодя не узнавала его: в нем проступал какой-то иной облик.

В прозу он вступал трудно, нехотя, как будто до последнего момента желая избежать неизбежного.

Час наставал, проза начиналась, как болезнь, следовали пять-шесть лет этой болезни, затем выход из нее. Циклами. Так писались «Петербург», «Москва», «Записки Котика Летаева». Но уж если, по его выражению, «котлы разогреты», остановить его было нельзя. Он говорил: «Вот если теперь кто-нибудь сдернет с работы, то может последовать взрыв. Могу заболеть не на шутку. Теперь уже нельзя тормозить. Нельзя сказать «стоп» на полном ходу... Перекалечит».

Требовательность к себе — фантастическая.

Он делился своей «кухней»: «мне нужно и переть из Кучина в Москву, чтобы доразглядеть архитектуру такой-то улицы, и лупить к закату; и ограбить сегодня синий лес, ибо выпавший иней мне нужен для такого-то отрывка; и если я не зарисую его в нескольких звуковых фразах, я его безвозвратно теряю...»

Запоминания впечатлений именовал своими «кодаками». То есть моментальными снимками. Взгляд суживался, глаза быстро перебегали с предмета на предмет, ни на чем не задерживаясь, — Клодя считала, что он в этот момент не видит, а «мыслит глазами». Если он работал над мему арами, статьями, лекциями — о философии культуры, о кризисе сознания, о России Блока — язык был относительно прост. Ткань художественной прозы ткалась иначе. «Прошивать звуковые узоры», «перекраивать цельный отрез» — его выражения. Ритм, интонация, дыхание волновали его так же, как идеи и образы. Стихи, несмотря на наития, переделывал по пять, семь, десять раз.

Однажды он вдруг замер, услышав неясные звуки над горной речкой на Кавказе.

И заговорил о языке будущего, который он явственно различал, до физического ощущения на кончике собственного языка, до особых движений гортани, до тонкой вибрации связок, но не умел повторить, потому что голосовой аппарат человека еще не готов, гортань изменится, отвечая законам неведомой фонетики. «Пенье птиц, рокот моря, плеск ручья, крик животных, шелесты трав, шумы лесные, порывы ветров, громовые раскаты объединятся и свяжутся в непредставимую нынче ритмично певучую ткань»,— провозглашал он.

Его собственную манеру речи передает писательница Ирина Одоевцева: «рассыпавшийся блестками, искрами и брызгами в яростном водовороте слов и образов... как на качелях взлетавший на доказательствах, рушащийся в бездну отрицания и закруживающий, как на карусели, слушателя, до отупения, до головокружения...»

Он знал, что подлинное произведение искусства дорого оплачивается, нужны горы усилий для его создания, на жизнь остается мало, потому художник в жизни часто выглядит безвольным, неприбранным. Клавдия Николаевна вспоминала, что для мужа все было проблемой: заполнить анкету, купить билет на вокзале, написать доверенность. Неумение распространялось на жизнеустройство в целом. Он жаловался: «Жить не умею. Чем же я виноват, что так устроен, что не могу вырывать себе блага; и не умею вне правил проскальзывать. — Заканчивал вовсе уныло: — Мне жить нельзя...»

 

МНЕ ЖИТЬ НЕЛЬЗЯ...

В нем была необъяснимая жизнестойкость. Как-то раз попал под колеса трамвая и — выпрыгнул из-под них. Не волевое действие, а приказ подсознания спас. В другой раз ему вздумалось погладить медведя — нога мгновенно оказалась в медвежьих клыках. Он негромко потребовал: дайте палку. Взяв, ударил зверя по носу. Кто ему подсказал, что это единственное слабое место у мишки? В третий раз прошел по карнизу стены дома, как по тротуару. Так же бродил по кручам, почти отвесным, вызывая у Клоди леденящий страх. Ему часто хотелось подглядеть, подслушать, что совершается по ту сторону сознания.

Он уходил в игру, шутку, смех — чтобы не уходить в депрессию. Если все же не удавалось — лежал мрачно лицом в стену.

О, обступите — люди, люди:

Меня спасите от меня...

Тогда случались «пожары головы»: бессонницы, мигрени. Клодя умела справляться с ними. Тихой лаской, неизбывным вниманием, беззаветной любовью. Их близость была полной. «...Мы с К.Н. ВМЕСТЕ (и работаем, и морально мыслим, и вместе ищем, взявшись за руки) уже с 1918 года» — из письма Андрея Белого. «Ехсеlsior... аmans amare!» — «Выше, через любовь к любви!» — его вера и молитва.

Долгое время, не желая идти против воли матери, Клавдия Николаевна формально оставалась чужой женой.

Они заключили официальный брак всего за четыре года до его смерти.

Он ушел морозным январским днем.

Один из друзей сказал о нем: «Он весь был — музыка... он был весь детскость... взгляд... ребенка-гения... какая-то детская беззащитность...»

Подкасты