Ах, Белка, лихач катастрофный!
[b][i]Я осталась с бабушкой[/i]— Еще в студенческие годы вы стали довольно известны. Тем не менее вас исключили из Литинститута. Почему?[/b]— Я отказалась подписать письмо против Бориса Леонидовича Пастернака. Объясняли исключение, впрочем, моей скверной успеваемостью по «общественным дисциплинам»: у нашей преподавательницы по диамату был диабет, и я постоянно путала одно с другим. В тяжкий период, когда я была никем, Сергей Сергеевич Смирнов, тогдашний редактор «Литгазеты», предложил мне съездить в командировку в Сибирь. «На исправление?» — спросила я. Я увидела, как в действительности живут люди. Когда мне сейчас говорят, что «раньше было лучше», я смеюсь. В Сибири есть было нечего, никакой такой «колбасы». Впрочем, меня это не волновало: я не любитель колбасы.[b]— Насколько я знаю, родители были против ваших занятий литературой.[/b]— Они повелели мне поступать на факультет журналистики университета. Я провалилась на первом же экзамене, мне сказали: больше сюда не приходи![b]— Вы помните свои первые литературные опыты?[/b]— Я все помню, хотя никто в это не верит. Помню, как открывали ВДНХ…[b]— Но вам же было два года! И войну помните?[/b]— Еще бы. Родители мои, как и многие, не думали, что война будет столь губительной. И отправили меня в детский сад. Это был очень жестокий детский сад: воспитательницы обихаживали собственных детей, а другими… пренебрегали. У меня была замечательная бабушка, Надежда Митрофановна. Слыла слабоумной (как и я, впрочем). Мы жили в огромной коммунальной квартире, Старая площадь, дом 10, дробь 4. Я родилась в центре Москвы, здесь жила, здесь и умру… Все ушли на войну, а мы с бабушкой остались. Как-то бабушка повела меня гулять в Ильинский сквер. Там был мальчик, больной корью. Бабушка была великодушна и сказала: «Вот мальчик, он хворает. Подойди к нему». Любовь бабушки ко мне была безграничной, но все-таки она пожалела мальчика. Я взяла мальчика за руку и — тоже захворала корью. Всех отправили в эвакуацию, а нас с бабушкой не взяли: хворают!.. Булат Шалвович Окуджава семнадцатилетним ушел на войну. Он говорил об Отечественной войне: война никогда не может быть Великой, — может быть только великая бойня.[b]— В юности вы отдавали себе отчет в том, что вам дано больше, чем другим?[/b]— Я и сейчас не совсем уверена в совершенстве своего дарования. Я видела страдания людей и это навсегда осталась во мне: теплушки на Уфу, как солдат везут на фронт – в обратном направлении. Сейчас я думаю, что и тогда понимала, какая гибель предстоит: почти никто из этих мальчиков не вернулся… Я была резвым здоровым ребенком — такие стихов не пишут. Но я писала в основном стихи про негров. Жалела угнетенных негров.[i]Белла Ахатовна любовно поглаживает лежащего у ее ног роскошного пса – шарпея по имени Гвидон — бессловесного свидетеля нашей беседы[/i].— Мне нравится, что вы не боитесь собак. Знаете, кто боится? Блатные.[b]— Блатные?[/b]— Вообще бывшие лагерники. Матушка Васи Аксенова, Евгения Семеновна Гинзбург, безумно боялась собак, особенно овчарок, — они напоминали ей лагерь. У меня была овчарка, доверчивая и добрая. Она (он) играла маленького Мухтара в фильме «Ко мне, Мухтар!» Я читала закадровый текст на «Мосфильме» к картине Элема Климова «Спорт, спорт, спорт!» и увидела его, он уже никому не был нужен. Я сказала: «Давайте я его куплю». У меня оставалось недостаточно денег для такси, я попросила милиционера, и мы отвезли его ко мне на милицейском мотоцикле.[b]— Знаю, что в молодости вы слыли заядлой автомобилисткой.[/b]— От всего этого остались, увы, только стихи Андрея Андреевича Вознесенского «Ах, Белка, лихач катастрофный!..»[b][i]Я подарила Рейгану кольцо[/i]— Белла Ахатовна, вы делите людей на «свой круг» и «чужих»?[/b]— У меня никогда не было своего круга, потому что у меня никогда не было тщеславия.[b]— А как же ваша звездная поэтическая плеяда?[/b]— Если вы имеете в виду Лужники и Политехнический, то я и тогда думала и сейчас полагаю, что Лужники – это для спорта. Я всегда хорошо относилась и отношусь к своим коллегам, но раньше других умела угадать, кто есть кто.[b]— Вы много писали о своих товарищах-мужчинах. А есть ли у вас подруги?[/b]— Чтобы я сидела с ними на завалинке и болтала вздор – таких нет. Я преклоняюсь перед многими женщинами, а больше всех женщин обожаю Майю Михайловну Плисецкую. Но назвать ее подругой… Галину Васильевну Старовойтову я любила очень, она могла бы быть мне другом. ([i]На прошлом юбилее Б. А. во МХАТе депутат Госдумы Галина Старовойтова сказала, пожалуй, проникновеннее всех мастеров творческого цеха: «Те, кто работает на суету сегодняшнего дня, преклоняются перед той, которая работает на вечность».[/i] – [b]В. Г.[/b]).[b]— Вы красивейшая женщина, из тех, кто брал в руки перо. Читаете ли вы так называемые женские журналы?[/b]— ([i]Пауза[/i]) Почему бы и нет? ([i]Пауза, с восторгом[/i]) Вспомнила! У меня есть подруга! Майя, жена моего коллеги Василия Аксенова (собственно, я их и поженила). Хотя, впрочем, и Майя не подруга, а друг.[b]— Любопытно, а как вы поженили Майю и Василия Павловича?[/b]— Майя приехала ко мне в Ялту и… там они полюбили друг друга. И Олю Окуджаву мы выдавали за Булата. Когда Булат влюбился в Ольгу, попросил меня ей позвонить: «Я стесняюсь». В свою очередь, Оля нагадала мне замужество. У Булата тогда был дом в Моженке, академическом поселке. Я приехала к ним с маленькой дочерью и собакой. И Оля говорит: «Давай я тебе погадаю». Булат спал наверху и не обращал внимания на бабью дурь, дети и собака тоже спали. Оля расстелила салфетку, положила на нее мое кольцо, зажгла свечи. И говорит: «Белла, ты выйдешь замуж за Мессерера» ([i]Борис Мессерер, художник, муж Б. А.[/i] – [b]В. Г.[/b]). И это никакой не сочельник был, никакая не гадательная ночь. И Булат спускается сверху в одних трусах: «Что у вас тут происходит? Обалдели обе?»[b]— Про журналы я спросил. А газеты вы читаете?[/b]— Никогда. Поэтому меня и не взяли на «журналистику».[b]— А вас интересует, к примеру, что за человек наш президент?[/b]— Меня не может это не интересовать, потому что с ним жить моим детям и всем иным. Както, еще до его президентства, звонит телефон (а я спросонок с собакой и котом): «Вам звонят от Владимира Владимировича». Я спрашиваю: «От Маяковского?» Нет. Не можете ли вы участвовать в предвыборной компании господина Путина? Не могу, отвечаю, потому что я не знаю, кто это. Я была очень благосклонна к Борису Николаевичу Ельцину. Хотя никогда в жизни не голосовала, в том числе и за него. Мне доводилось общаться с Рейганом, когда он приезжал к Горбачеву. В американском посольстве меня усадили за стол с ним и Раисой Максимовной. Он спросил: «Что вы думаете о положении русских эмигрантов в Америке?» (Тогда еще был жив Бродский, он заговорил и о нем). Меня удивила его осведомленность, и я подарила ему кольцо. Мой муж сидел за соседним столом и наблюдал, как я снимаю кольцо весьма настороженно. Мне пришлось объясниться: он знает Бродского![b][i]Я их никогда не боялась[/i]— В вашей лирике немного «гражданских мотивов», но при этом ваше поведение было всегда абсолютно гражданским. Вы не боялись, например, КГБ? Или, может быть, это КГБ боялся вас?[/b]— Я их никогда не боялась, и не потому, что я такой бесстрашный человек. Они сами сделали меня известной. Когда я еще училась в институте, выходили сумасбродные статьи обо мне – «Чайльд Гарольд с Тверского бульвара», «Верхом на розовом коне»…[b]— Вас «вызывали»?[/b]— Меня никто никогда не смел вызывать. 80-й год был для меня очень тяжелым, я была под запретом ([i]после участия Б. А. в «неподцензурном» альманахе «Метрополь».[/i] – [b]В. Г.[/b]). Мне не разрешили даже читать стихи на похоронах Владимира Семеновича Высоцкого, только на поминках… Была Екатерина Александровна Мещерская, княжна, великая женщина. Жила на Поварской (которую я никогда не в силах была именовать улицей Воровского), рядом с мастерской Бориса, где и мы тогда жили. Мы были дружны, я куда ни пойду всегда ей что-то принесу…Как-то мне передали: «Белла, у Екатерины Александровны выключен телефон». А все в доме полагали (отчасти справедливо), что если что-то случилось с телефоном, то это «Ахмадулинупрослушивают». А у меня телефон работал. Звоню: «Дайте мне справочную КГБ». Девушка-телефонистка страшно перепугалась, но номер дала. Набираю: «Это КГБ? У Екатерины Александровны Мещерской отключили телефон. Думают на вас. Если это не вы, то включите, пожалуйста». – « Я вам перезвоню через пять минут, Белла Ахатовна». Через пять минут – звонок: «Телефон у гражданки Мещерской работает».[b]— Это та самая Екатерина Мещерская, чьи мемуары прошумели когда-то в «Новом мире»?[/b]— Она. Княжне Мещерской в 17-м году было тринадцать лет. У нее на всю жизнь осталась шишка: пьяный матрос ударил ее ногой по голове. Ей было очень трудно, она жила в дворницкой, одна. Она написала воспоминания о своей жизни. Уже была такая маленькая перемена времени, и мы поехали с ней в «Новый мир» – пристраивать рукопись. Называлась «Трудовое крещение». Редактором тогда был Сергей Залыгин, и я знала, что ему сказать. Он мне как-то рассказывал: он жил в Сибири, и когда заключенных везли по этапу, кто мог – выбрасывал в окно вагона записку – родным. Об этом же мне поведала мать Майи Михайловны Плисецкой – Рахиль. Ее с маленьким сыном Азаром, братом Майи (отца Майи Михайловны расстреляли в 37-м), отправили в лагерь. Никто не знал, кого куда отправляют… Как я люблю это воспоминание, хотя Рахили Михайловны давно нет!..Уголовники милостливо дали ей бумажку и огрызок карандаша, и она бросила записку на каком-то полустанке. Одна женщина испугалась – не подобрала, а другая – не испугалась. И махнула ей рукой ([i]Б. А. переходит на шепот[/i]): «Я пере-едам!» И ее знаменитая сестра, Суламифь Мессерер, балерина Большого театра, получила эту записку! И спасла Рахиль и Азара! Их освободили.[b]— И что Залыгин?[/b]— А Сергей Павлович Залыгин мне рассказывал, что он не подбирал записки заключенных – боялся. Не знаю, как бы я поступила в тридцать седьмом году, я только родилась, не мне его судить… Он мне звонит: «Белла, я хочу напечатать ваши стихи». Я отвечаю: «Не надо мои стихи, напечатайте прозу Мещерской!» Сергей Павлович долго сомневался. И тогда я приехала с Екатериной Александровной в «Новый мир», он довольно холодно разговаривал, и я сказала ему только: «Ведь вы не подобрали записку!» Мы уехали с Екатериной Александровной на такси, она говорит: «Я не верю, что это когда-нибудь будет напечатано». Я отвечаю: «Посмотрим». Проходит время. И вдруг под Рождество звонит Сергей Павлович и говорит: «Уже набрано!» [b]— Свобода, которой жаждало ваше литературное поколение, вас не разочаровала?[/b]— Я никогда не была несвободной. Поступай так, как тебе указано свыше, или никак. Когда в Доме литераторов обсуждали «Раковый корпус» Солженицына, я сказала: «Все ваши слова – вздор! Пусть Бог хранит Александра Солженицына». И он его хранит.[b]— Вам приходится задумываться, какое время в большей степени «ваше» – нынешнее или, может быть, шестидесятые?[/b]— ([i]Решительно[/i]) Девятнадцатый век. Я одна соблюдаю русскую речь.[b]— Если вас кто-то обидит, какой будет ответная реакция?[/b]— Мне иногда говорят: Белла, вы очень ранимы, обидчивы. Я отвечаю: «А Лермонтов? Это Мартынов обиделся на Лермонтова, Лермонтов не обижался». Я не обидчива. К тому же близкие люди никогда не давали мне повода для обид.[b]— Если ваш собеседник неумен, вы дадите ему это понять?[/b]— Однажды в Америке, которая нянчит и лелеет афроамериканцев – для преодоления комплекса «другого цвета», мне пришлось разговаривать с одним цветным психоаналитиком. Он рассказывал о своей работе – темпераментно и невнятно. Я сказала: «Мой английский слаб, мне трудно вас понимать». Он ответил с обидой: «Блэк инглиш! (Мой английский – черный)». Мне совершенно безразлично, какого цвета мой собеседник, но тут и я вспылила: «Не черный, а глупый!»[b]— Вы знаете своего читателя, Белла Ахатовна?[/b]— Пожалуй. ([i]Смеется[/i]) Однажды я выступала в Екатеринбурге (который тогда многие предпочитали именовать Свердловском). И в афише там по ошибке написали: «Поет Ахмадулина». Вместо «поэт». Начинаю читать, вдруг какой-то мужик из заднего ряда: «Слушай! А когда петь-то будешь?»