Дмитрий Быков: «Писатель – бранное слово»
Почти каждый из тех, у кого я брал интервью для «Вечерки», в числе читаемых им современных писателей называл имя Дмитрия Быкова…[b]– Дима, вы человек известный. А к классикам вы себя не относите?[/b]– Да нет, моя известность на самом деле относительная.Люди помнят, что они меня где-то видели. Потом начинают вспоминать – где. Многим почему-то кажется, что они меня подвозили в такси либо ехали со мной в метро, либо отдыхали со мной на юге. А представить, что они меня видели по телевизору или прочитали в книжке, им в голову совершенно не приходит. Поэтому известность очень относительная. Она меня в общем не напрягает и самооценки моей, слава богу, не меняет. Менялась бы, думаю, это было бы уже первым признаком подступающего безумия.[b]– Читаете ли вы классиков до сих пор? Есть у вас ряд настольных книг из…[/b]– Мне приходится это делать по профессии. Потому что я их преподаю в школе и, естественно, читаю в большом количестве. Практически весь русский девятнадцатый век и значительную часть двадцатого. Другое дело, что я абсолютно не уверен, что это что-то будет говорить детям через двадцать лет. Потому что это очень быстро уходит. Ничего не поделаешь, русская классика написана в определенный момент и при всем своем бессмертии на вопросы современного человека она очень часто уже не дает ответа. Это очень грустно, но это так. Она все больше становится музейным таким артефактом. Я не знаю, надо ее изо всех сил оживлять, делать ей искусственное дыхание или не надо, но я пытаюсь это делать. Даже если это и безнадежно.[b]– Но я немножко о другом спросил: есть ли классики, которые вам лично интересны до сих пор?[/b]– Я говорю – мне приходится весь этот объем читать постоянно. Естественно, что Толстой среди них первенствует, в особенности Толстой поздний. Тургенев очень часто – тоже поздний в основном. Достоевский – нет.[b]– Почему Достоевского не любите?[/b]– Ну, я не то что его не люблю, я его очень люблю и почитаю, но он не из тех писателей, которые мне повседневно нужны.[b]– А из современных кто вам интересен?[/b]– Я всегда буду читать то, что пишет Пелевин, мне чрезвычайно интересно то, что пишет Леша Иванов, мне, безусловно, интересно то, что пишет и думает Лукьяненко, Успенский…[b]– Успенский который?[/b]– Михаил. Я очень жду любых – публицистических или художественных – произведений Бориса Стругацкого. Юрский мне чрезвычайно интересен как писатель и драматург. В большей степени, чем как артист. Меня интересует то, что пишет и опять-таки думает Прилепин, Антон Уткин… Я всегда буду читать то, что пишут Александр Миндадзе и Наталья Рязанцева, хотя они формально считаются сценаристами, но это прекрасная проза. Такой примерно круг.[b]– Как вам книга в руки попадает? Какими путями?[/b]– Присылают либо рекомендуют…[b]– Рекомендуют друзья, соседи?..[/b]– Ну почему? Критики. Либо чаще всего бывает, что я зашел в книжный магазин, и меня заинтересовала аннотация или обложка.[b]– Кем вы хотели быть в детстве? Самое первое осмысленное желание?[/b]– Учителем русского языка и литературы, что я, в общем, и делаю.[b]– С самого детства? Не пожарником, не летчиком, не…[/b]– Нет, пожарным никогда – абсолютно. Хотел снимать кино, но всегда понимал, что у меня это не получится, потому что для этого нужны другие боевые качества.[b]– А когда поняли, что готовы стать писателем?[/b]– Я как-то и сейчас стараюсь себя этим словом не называть. Я журналист, это меня совершенно устраивает. Мне было забавно всегда, когда какие-то авторы, желая меня обидеть, пишут, что это журналистика. Для меня журналистика – это самый большой комплимент, который может быть. Потому что это литература, погруженная в жизнь, опрокинутая в нее.Эта литература читаема, она нужна. Для меня гораздо почетнее быть журналистом. А писатель, как правильно сказал когда-то Мандельштам, – это позорная кличка. У нас в армии вот так вот человека дразнили, если он много писем писал. «Писатель» для меня всегда было бранным словом. Я готов быть учителем, журналистом, автолюбителем, дачником – у меня много таких самоидентификаций разных, но назвать себя писателем мне было бы страшно даже и во сне. Потому что это что-то неприличное. Сидит и пишет, пока другие работают.[b]– Кстати, о работе. Вернее, даже не о работе, а о том, что прямо противоположно ей. Как вы от работы отдыхаете? Есть ли у вас хобби какое-то? Куда вы ездите отдыхать? Какие есть места любимые?[/b]– Во-первых, у меня есть Крым, куда я и стараюсь ездить по возможности. Хотя сейчас вот, после того, что Украина сделала с «Артеком», я в знак такого своеобразного протеста туда не еду. Не знаю, насколько меня хватит. Потому что я к этим местам привязан, у меня там много друзей, и мне бы очень хотелось, чтобы ситуация эта как-то разрулилась.Чтобы оклеветанный «Артек», обвиненный в педофилии и бог знает каком разврате, вернул себе реноме и перед ним публично извинились. Потому что с ним связаны мои лучшие годы. Это лучшее место на свете. Кроме того, у меня есть сегвей, я на нем провожу довольно много времени. Это такая машина-самокат на двух колесах. Это лучший отдых, который изобрело человечество.[b]Остромов, или Ученик чародея[/b][i]Фрагмент романа, готовящегося к изданию осенью этого года[/i]– Варге все не по нутру, – сказала Ольга. – Ее устроили тут переписывать на машинке, а она отказалась: у них хамские глаза.– Хамские, – кивнула Варга.– А у кого другие?– Вот пусть и ходят с хамскими, а я не буду там сидеть. Я из бисера плету.– Плетет замечательно, – сказала Марья Григорьевна, не желая попрекать приживалку куском. – Большое нам подспорье.– Я могу еще из гаруса, но гаруса настоящего нет сейчас. А из ненастоящего плести – это будет не то. Это как разговаривать трачеными словами. Есть просто слова, а есть траченые. Разговариваешь, как теплый чай пьешь – не греет и не напьешься.Если бы Дане было хоть двадцать пять, он бы заметил, как искусственны у нее эти смысловые прыжки и как наивна матрица, которой она первобытным лилитским инстинктом пытается следовать, соблазняя нового человека; но ему было девятнадцать, и он восхищался ее дикостью, прямотой и абсолютной естественностью среди всеобщего доброго и уютного притворства.– Ты поищи «Гитану», а я сейчас, – сказала она Мише, легко вскочила и умчалась.– «Гитану» ей ищи, – проворчал Миша, довольный предстоящим зрелищем. Он принялся перебирать пластинки в углу, снял с комода граммофон, приладил трубу и все это время не переставал бурчать.Наконец в комнату ворвалась Варга: вместо зеленой кофты, черной юбки и перекрученных бурых чулок на ней была красная блузка, цыганская длинная юбка, древняя шаль – вся она окуталась облаком пестрых шелковых тряпок. На босых ногах плясали дешевые медные браслеты с красными камушками. От тряпок веяло то ли цыганским табором, то ли туркестанским базаром.От нее пахло амброй. Даня сроду не нюхал амбры, но решил, что это она. Ему нравился звук: амбра, альгамбра, клад Амры, мавр, подглядывающий в амбразуру. Еще почему-то булькал Гвадалквивир. Волосы она расчесала и распустила по плечам.– Заводи! – крикнула она Мише. Тот смотрел на нее восторженно.– Для тебя нарочно, – сказал он Дане. – При нас таких переодеваний еще не было! – Все ты врешь! – возмущенно крикнула Оля, но, кажется, и она была уязвлена. Рядом с Варгой ей нечего было делать.Миша поставил пластинку. Из граммофона полилась хриплая мексиканская мелодия, ее вели труба и аккордеон под костяной, скелетный треск кастаньет. Поначалу Варга стояла неподвижно, уперев руки в бока и воинственно поглядывая по сторонам. Ясно было, что с первым же звуком хриплой трубы комната и все, кто в ней, перестали для нее существовать. Она ожидала появления неведомого противника, одинаково уверенная и в конечной победе, и в том, что битва вымотает ее чуть не до смерти. «Ва, вава-ва!» – воскликнула труба, и Варга выбросила вперед правую руку. Хищные брови ее сошлись, она прикусила нижнюю губу и вдруг бешено замахала руками, словно в последней попытке отклонить участь, – но нет, враг уже маячил на горизонте. И тогда, под медленную раскачку вступившей строгой, отчетливой гитары – она словно поняла, что деться некуда, бой придется принимать прямо здесь, среди сухой, пустынной местности, где некому рассказать о ее победе, а о позоре, в случае чего, тут же узнают все.Пролетела пара ворон – крылатый скрипичный всплеск. Пыль заклубилась. Гитара повторяла один и тот же ритмический ход – не подпускай слишком близко, не подходи слишком быстро, та-та-та-ТА-та-та-ТА-та, словно давала зашифрованные советы. Варга в ужасе подалась назад: так вот он какой! Сколько ни предупреждали, ни рассказывали, но когда в лицо дышит гнилостным жаром разверстого зева – это совсем, совсем другое дело.Она ощетинилась вся – волосы, даже ресницы – и принялась стелиться по земле, мести волосами пол, откидываться назад, кланяться, размазываться по пескам: ты видишь, я только женщина и что же я могу? Может быть, мы все-таки не воюем, ты пожалеешь меня, тебе же лучше? Но ты сама вызвала меня, взревела труба в ответ, и гитара четко выговорила: на жалость бить бесполезно, такой подход не проходит, та-та-та-ТА-та-та-ТА-та! Да, да, мы попробуем иначе. Два скрипичных всплеска, еще две вороны: чуют поживу, не чуют только, кто будет этой поживой. Хорошо, теперь она изобразила ярость. Мы, женщины пещер, тоже коечто умеем. Пока ты бродишь ночами по своей пустыне, мы сидим в каменных норах, обдумывая, готовясь: конечно, с твоей доисторической, зверской точки зрения люди не представляют опасности. Для тебя они только пища, но смотри – мы хитрая пища! Р-раз! – и она бросилась вперед, метя в глаз; уклонился. Два-с! – и в другую сторону, он еле спрятал вторую голову, самую умную, самую любимую (третья, младшенькая, была дура, от нее никакого толку, он любил ее, как любят больное дитя, но это любовь неискренняя). Три-с! – стремительный пинок, зазвенел и закрутился браслет, мелькнула узкая ступня, первая голова получила в челюсть и взбесилась окончательно, но тут она пустила в ход главное свое оружие.Страсть, конечно, страсть – вот где сила дочерей человеческих. Неужели ты не понял, такой сильный и глупый, что все это лишь приманка, что в душе я люблю тебя с того первого дня, как услышала о тебе в страшной сказке матери? Я сразу поняла – мне не нужен спаситель, я презираю людей, меня сможешь понять только ты, чудовище. И я твоя. Смотри, какой я могу быть, – и теперь, под долгое скрипичное соло, она показала ему все, на что способны, оказывается, запуганные дети пещер. Снова волосами по полу, но уже совсем не так; бешеный, наглый вызов в глазах. Иди сюда, ты же знаешь, что в душе мы любим только драконов, и всегда, когда рыцарь борется за нас, втайне сопереживаем отнюдь не рыцарю – но вы так беззащитны, бедные древние чудовища, так беспомощны перед новой ветвью эволюции! Вы деретесь по-старому, благородно – ведь вы так сильны, что вам не нужны жалкие людские хитрости. Именно хитростью побеждают вас дети Евы, и вот вас почти не осталось, и ты последний, и сейчас, в этой пустыне, я исполню нашу вековечную мечту: я буду твоей. Только за этим я вызвала тебя на бой, только за этим разозлила – чтобы разбудить истинную страсть; смотри же! Это было уже совершенно бесстыдно – стоя на коленях, откидываться назад, дальше и дальше; и тут она молниеносно вскочила, и Даня понял все.Ну конечно. Отчаявшись разжалобить и не сумев запугать его, она поставила на последнее – и он распалился, растомился, раскис, его можно было брать голыми руками, что она и сделала под ритмичные, уже спокойные советы гитары: не убивай его сразу, он заслужил эти муки, та-та-та-ТА-та-таТА-та! Теперь она медленно душила его по очереди, а как еще можно душить дракона: все три головы, сперва самую боевую, сильную, похотливую, потом самую маленькую, а потом любимую, умную, чтобы все произошло на ее глазах, чтобы она – одна из всех – успела понять. А как же иначе? Разве не должны мы отомстить за слезы всех матерей, за последние ночи всех принесенных тебе в жертву красавиц, за зловонное дыхание над нашей пустыней? Слышишь, как воет труба: он последний, он последний! Это значит, что таких больше не будет; а главное – никто не узнает о том, что это было, что было тут между нами, как гнусно я боялась тебя, как жалко я пугала тебя, как низко я победила тебя.И когда Варга выпрямилась над ним на широко расставленных, до судороги напряженных ногах, – она словно выкрутила в воздухе тяжелую набухшую скатерть: вот так, и еще завязать узлом.Три последних взвизга скрипки – налетели восторженные вороны: но, чур, никому не рассказывать, что тут было, а будете каркать – найду и убью по одной. Вы знаете, что не шучу: теперь я умею летать.