Карта городских событий
Смотреть карту
Через полвека, у Медного всадника
Фото: Нина Бурдыкина, «Вечерняя Москва»

Через полвека, у Медного всадника

Общество

Он называл меня забавно: Сыроежечка. Впрочем, для всех женщин у этого немолодого человека находились какие-то «растительно-грибные» имена. Начальницу отдела прозы, строгую Светлану Алексеевну, звал Царицей Полей. Секретаршу Любоньку, хохотушку с пшеничными кудрями, — Рыжиком. Пожилого корректора Тимофеева — Сморчком. Вахтера Камиля — Паутинным Клещом. За много лет этот приходящий автор знал, конечно, всех в нашей редакции. И всех как-то называл. Да и себя тоже. То Богомолом, то Петраркой от сохи, то Книжным Червем.

Мы не относились к нему серьезно. Мало ли их, графоманов и по случаю собирателей книг. Или, наоборот, собирателей книг, а по случаю — графоманов? Конечно, почти любой человек, даже не имеющий непосредственного отношения к литературе, а может, пишущий что-то себе в блог или в тетрадку, считает себя как минимум талантливым. И, получи неожиданно Нобелевскую премию по литературе, в глубине души будет знать, за что именно получил ее… Конечно, заслуженно. Григорий Александрович наведывался к нам в издательство раз в полгода. Высокий, худой старик в видавшем виды плаще цвета порченого баклажана. Со следами былой красоты, надо сказать. В профиле было что-то орлиное, лохматые белые брови нависали над пронзительно-темными умными глазами. Рот кривился печальной складкой, узловатые пальцы нервно перебирали четки. Приходил посмотреть в издательский магазин книжные новинки, долго рылся в букинистических, уцененных книжках. Читал, нацепив на нос очки с толстенными линзами. Что-то даже выписывал в потрепанный блокнот. Иногда и покупал какие-то книги. Складывал в матерчатую сумку. Присаживался на деревянную скамеечку, с помощью которой продавцы доставали книжки с высоких полок.

Потом, отдохнув, просил Камиля позвать «кого-нибудь из издательских».

— Новенькое вот написал, — словно извиняясь, говорил Григорий Александрович. — Может, будет интересно.

Никому, конечно, это интересно не было: Рыжик-Любочка сообщала Царице полей, что «пришел тот дед со стихами, ну, тот, фиолетовый». Царица Полей, сердито хмурясь, выговаривала по местному телефону Паутинному Клещу — Камилю: зачем вообще разрешает посторонним приходить в издательство. Камиль оправдывался: так ведь человек книжки посмотреть пришел. А покупатель, как известно, всегда прав.

— Может, кто-то пойдет, возьмет рукопись у покупателя? — спрашивала Царица Полей, делая упор на слово «покупателя». Таким образом она подчеркивала, что к миру творцов посетитель отношения не имеет.

Вернее, имеет, но только как пользователь книг. Покупатель.

— Только пусть в редакцию не заходит! — напутствовала Светлана Алексеевна меня в спину. — Возьми у него эту его писанину в коридоре, и все. Просто из уважения к возрасту…

Она не была злой или черствой. Просто издательства во все времена захлебывались от бесполезной рутины, откровенно плохих работ, многостраничных рукописей, которые никогда не будут опубликованы. Сейчас, кстати, лучше не стало — даже наоборот. Электронная почта с ее безграничными возможностями открыла шлюзы для бесконечного селевого потока графомании всех мастей.

Григорий Александрович компьютером не владел, а электронную почту называл электрической. Писал по старинке, набивая тексты на печатной машинке, и с умильной ностальгией я видела, что по-прежнему он печатает несколько экземпляров под копирку. Неужели где-то еще сохранилась копирка, думала я и вспоминала ее удивительную фактуру, шуршаще-пачкающую, похожую на гигантское крыло какого-то фантастического насекомого. Оказывается, можно скучать по тактильным ощущениям — так, иногда зимой до дрожи хочется почувствовать мокрую гроздь сирени у лица, дождливым промозглым вечером в кончиках пальцев зудит от желания погрузить руки в кошачье пушистое тепло. Или вот это — пошуршать копиркой…

Григорий Александрович был собеседником интересным. Если б не его откровенно плохие графоманские стихи, которые он надеялся увидеть опубликованными отдельной книгой… Свято верил, что стихи хороши, что не публикуют их исключительно из-за страха политических преследований.

— Сыроежечка, ты не бойся! Удар на себя принимает автор. О, эта книга наделает шума! Все будут говорить о «Красных Николаитах».

— Ну что это за название… Какие «Николаиты»…

— Как, Сыроежечка! Вы огорчаете меня. Николаиты — это еретики, они побеждали чувственность удовлетворением чувственных же страстей. Все знают про этих ранних христианских развратников и чревоугодников.

Невозможно было доказать ему, что «обличения» Березовского и Ельцина неактуальны и, уж конечно, преследовать за это не будут ни поэта, ни редактора, ни издательство. Просто стихи никуда не годятся. Да и тема устарела. А всегда так трудно отказывать автору в публикации, особенно если человек-то хороший.

Григорий Александрович, безусловно, был хорошим. Говорил очень образно, одни его меткие прозвища чего стоили. Во-вторых, конечно, был начитанным. С удовольствием рассказывал о себе, но все мы считали, что привирает. А как иначе, если, например, сообщил, что в него была влюблена сама Стелла Нигматулина. Они, дескать, учились вместе, и до сих пор хранится где-то у него дома стихотворение, которое Стелла ему посвятила. Нигде до этого не опубликованное!

— Да вы что! Ну так принесите к нам в издательство этот стих. Может, это будет настоящей литературной сенсацией…

— Принесу, непременно. Найти только надо…

— А что ж вы ей отказали-то? Самой Нигматулиной! Какая была красотка!

— Ну, так у меня Нина была, жена. Нина мне кулебяки пекла и в Москве прописала. Стелла любила меня как поэта, а Нинка — как мужика. Хорошо с ней жили в комнате на Старой Басманной, это недалеко отсюда, через Сад Баумана… Нинка мне дочку родила, Инну. А Инной знаешь почему назвали? Так родилась 3 января, окна были в инее.

Ага. Конечно. Нигматулина любила его как поэта… Упасть — не встать.

Он уходил, тяжело ступая, уже в дверях начиная доставать из кармана сигареты. Я, с раздражением перелистывая на ходу оставленную рукопись, представляла, как сейчас он идет вниз по улице, к Елоховскому собору. В этом своем неизменном обшарпанном плаще, с клетчатой холщовой сумкой, в которой лежат книги. Идет и курит на ходу, закашливаясь, морщась от ветра в лицо. Почему-то всегда на Разгуляе ветер в лицо, в какую сторону ни иди. Беспечно запихнув его очередных «Красных Николаитов» в редакционный шкаф, я через пять минут забывала о Григории Александровиче, Книжном Черве и Петрарке от сохи. Я знала, что где-то через полгода он вновь появится в издательстве, все в той же одежде, пропитанной табачным запахом. С новыми стихами, новыми байками и новыми надеждами на публикацию.

В глубине души мне хотелось, чтобы он перестал ходить к нам. Ну, бывает же так — человек куда-то исчезает. Я злилась на себя за эти мысли, в конце концов, невелик труд выслушать пожилого человека, взять тонкую рукопись… Но почему всегда я? Пусть идет беззаботная Рыжик, или статусная Царица Полей, или этому вот Паутинному Клещу Камилю на вахте оставит свои стихи.

Но так получилось, что в следующий раз Григорий Александрович пришел без стихов. Более того, пренебрег своим необходимым ритуалом порыться сначала в старых книжках и сразу попросил, по местному телефону, меня к аппарату.

— Сыроежечка! У меня к вам деликатная просьба, — сказал он, и я почему-то сразу встревожилась.

Обычно таким вот срывающимся голосом просят или о любви, или о деньгах. Григорий Александрович попросил о деньгах.

— Простите, Сыроежечка. Попросить больше совершенно некого. Пришлось заплатить за операцию Нинке — делали глаза моей старушке. Оказалось дороже, чем думал. Пенсия на следующей неделе капнет. Инна, ох, у нее свои дела. Она, в сущности, не очень счастливый человек. И вот как-то так получилось, что я вынужден попросить у вас денег. Страшно неудобно, но я верну через неделю. Денег не так много надо. На билет до Питера.

— А кто поедет-то в Питер?

— Я и поеду! Тут такое дело, неотложное. Надо было, конечно, заранее билет взять, но тянул до последнего. А тут такое дело, Нинка, глаза. На такси домой еще вез потом. Лекарства. Короче, потратился. А завтра надо обязательно ехать. Как штык. У меня там встреча. Может, самая важная встреча в жизни.

«Как штык». Так говорят очень сильные люди старшего поколения. Сейчас другой сленг, другой язык, да и люди, чего уж там, другие.

Оказалось, ровно пятьдесят лет назад три вчерашних студента, один из которых Григорий Александрович, тогда еще просто Гриня, и два его приятеля, хорошо отметив защиту диплома, рванули из Москвы в Ленинград. Стояли белые ночи — ах, какая тогда была погода, тем давним летом! Они втроем горланили песни, и читали стихи прямо прохожим на улице, и ели горячие пирожки с мясом, купленные в маленьком кафе на Невском. Они были молоды, полны сил и надежд, талантливы, влюблены во всех девчонок обеих столиц. Они не спали две ночи — одну в «Красной стреле», а вторую вот здесь, в городе на Неве. Потому что спать было невозможно: не успел закончиться один долгий день, как уже забрезжил рассвет дня следующего. Жизнь впереди казалась счастливой и бесконечной. В Москве Гриню ждала беременная Ниночка. Она сказала — ребенок появится на свет в Новый год…

Все это было сказочным, волшебным. Пьяный от портвейна и от счастья, Гриня остановился у Медного всадника и произнес пафосную и глупую речь, которая тогда казалась очень важной и мудрой. Суть этой речи сводилась к тому, что давайте, друзья, поклянемся здесь, у хранителя города на Неве, встретиться здесь же ровно через пятьдесят лет.

Друзья с радостью поддержали эту идею.

Пятьдесят ближайших лет — половину столетия — решено было прожить ярко, без подлости, в любви, преданности, творчестве, честности… Все мечтают именно о такой жизни в двадцать с небольшим лет.

— Вот странно, Сыроежечка. Тогда климат, что ли, другой был — я хорошо помню, что тогда, пятьдесят лет назад, стояла жарища, я был в белой рубашке и черных брюках, и туфли у меня были парусиновые, тоже белые. Я их чистил зубным порошком. А сейчас тепла как не было, так и нет. То ли я мерзнуть стал. Не знаю… Но я опять в этом осеннем плаще. Похоже, господь бог разлюбил людей. Ты веришь в бога, Сыроежечка? Мне очень нужны деньги на билет.

— А вы с товарищами-то вашими созвонились? Они точно придут?

— Нет, не созванивался. Мы давно потеряли друг друга в жизни и во времени. Но, конечно, если живы, придут. Это же клятва юности! Что может быть святее, чем та клятва? Я редкий день о ней не вспоминал.

Я дала ему деньги на билет, и он ушел, как всегда не оборачиваясь и закуривая уже в дверях.

А потом прошла неделя, и другая, и лето закончилось.

Григорий Александрович так и не появился больше в издательстве, и Царица Полей сказала мне, что мошенники порой «ведут» своих жертв несколько лет и делают это даже не всегда из корысти, а порой из любви к искусству. А желчный корректор, ухмыляясь, добавил, что можно было предположить такой исход, ведь человек, который может соврать о том, что в него была влюблена Элизабет Тейлор, в другом тоже соврет — не моргнет. А я подумала, как же все-таки ему подходит прозвище Сморчок…

В конце ноября — дни стали уже совсем короткими, серыми, а на город пал первый снег — пришла усталая женщина средних лет. Ее можно было бы назвать симпатичной, но одета она была по-старушечьи, в видавший виды пуховик и зеленый берет, похожий на зеленый мох. Она принесла мне деньги, ровно ту сумму, что летом одолжил Григорий Александрович.

Это была его дочь.

— Папа просил передать, — сказала она. — И вот еще — рукопись. Сказал: может, вам понравится. Сам-то он уже из дома не выходит. Инсульт. И мать не выходит, тоже болеет. Замучилась с ними. Как маленькие. Беззащитные стали. Мама телевизор смотрит, папа сердится. Говорит, что мусор у нее в голове, знал бы, что она такая, не женился. Он ей свои стихи читает, а она не хочет слушать. Ссорятся. Беда с ними. Устала я.

Я вздохнула и взяла рукопись и деньги.

— Зря вы тогда ему деньги на билет дали. Не надо было ему ездить. Но он ведь упрямый. Рванул тайком. Мы-то с матерью его пускать не хотели, она и операцию свою подгадала специально под это время. Куда ему ехать, глупость одна. Он потом там и простудился, шутка ли, всю ночь простоял под дождем. Там с Невы такой ветер холодный. Приехал больной весь, а потом инсульт крякнул, уж больно переживал. Для него-то это святое было. Святая глупость или святая простота, как правильно сказать, как думаете?

— А что ж его друзья, не пришли? — Нет, конечно. Да они уже и думать забыли про эту клятву. Это он один у нас такой… романтик-шестидесятник. Стоял ведь под памятником этим, мерз, дрожал, но не ушел. Всю ночь стоял, стойкий оловянный солдатик. И злюсь на него, и горжусь.

Она сняла с головы зеленый берет и стала стряхивать, прямо на пол, растаявшие снежинки.

— Он меня назвал Инной — знаете, почему? — вдруг грустно улыбнулась она.

— Знаю. Потому что — иней…

Инна ушла, и я увидела, как уже в дверях она достала из кармана пачку сигарет и закурила на ходу.

Поднимаясь по лестнице на свой редакционный третий этаж, я пролистнула рукопись. Ну конечно, опять обличения власти, опять какие-то Иуды и Николаиты, стяжатели-предатели… И вдруг белой бабочкой выпорхнул листок, прямо на серый мрамор лестницы. Я наклонилась, чтобы поднять.

Синими чернилами выведенные аккуратные буквы, круглые, женским почерком.

Я говорю тебе: люблю.

Смеешься ты, тебе

не верится.

Искристого вина налью я прямо

в ковш Большой Медведицы…

Кто это написал? Неужели Стелла?

Читайте также: Яркие одежды

Google newsYandex newsYandex dzenMail pulse