Главное
Истории
Премии

Премии

Питер ФМ

Питер ФМ

Cарафан

Cарафан

Бальзам звездочка

Бальзам звездочка

Мияги

Мияги

Летнее чтение

Летнее чтение

Секрет Успеха. Наталья Павлова. Блиц

Секрет Успеха. Наталья Павлова. Блиц

Территория женщин. «Женский мозг». Шортс

Территория женщин. «Женский мозг». Шортс

Тренд: режим пещерного человека

Тренд: режим пещерного человека

Полицейский с Петровки. Какие сегодня обязанности у сотрудников конной полиции?

Полицейский с Петровки. Какие сегодня обязанности у сотрудников конной полиции?

Страх – главный враг поэта

Общество
Страх – главный враг поэта

Однажды Иосиф Бродский сказал Эдуарду Лимонову, с которым тогда еще дружил: «Зря ты в Штаты переехал. Тут, чтобы выжить, слоновья шкура нужна. А у тебя ее нет».Выжить Лимонов выжил, и даже состоялся как прозаик, но как поэт затих на двадцать лет. Так вот: слоновья шкура – она, может быть, и нужна поэту. Но, обрастая ею, поэт перерождается. Сегодня не зря столь многие подражают Бродскому: его поэтическая поза действительно очень хороша для гнилых, трагических или попросту безнравственных эпох. Ни на что не надеющийся, страдающий, презирающий мир одиночка. Сильный мотор – но ход у стиха получается несколько однообразный. Поэты, выжившие сегодня, могут остаться поэтами; но вот писать по-настоящему хорошие стихи, которые читаешь с радостью, которыми бегаешь делиться, которые вспоминаешь, чтобы найти силы жить дальше, – уже, скорее всего, не могут. Поэту вреден ад: он там не закаляется, а теряет нечто уникальное. Вознесенский, тоже неплохо понимающий в процессе стихописания, заметил как-то: «Я мог бы вам долго и красиво рассказывать, как полезны невзгоды, как стимулирует непризнание, как добавляют уверенности критические наскоки бездарных или попросту озлобленных людей... Но это все не так. Нет в этом ни пользы, ни смысла. Из тебя уходит Моцарт».Вот так мы и живем сегодня – без Моцарта. Стихи должны нести в себе концентрат счастья или энергии. Это вовсе не значит, что они должны описывать розочку и козочку, безоблачные пляжи или счастливую любовь.Стихи могут быть трагичны, отчаянны, мучительны, но все равно обязаны дарить читателю чувство счастья. Выкрикивает же ребенок в порыве счастья свои ритмизованные «экикики», лишенные всякого смысла, – просто от переполняющей его силы жизни. Вот и стихи в идеале должны быть таковы. «Пастернака почитать – горло прочистить», – говорил Мандельштам. Я бы добавил: по горной тропе пройтись. Морем надышаться.У нас сегодня ничего подобного нет. Есть два-три поэта, которых читать приятно и душеполезно; есть пять-шесть авторов, дарящих читателю радость узнавания, точное слово, угаданное ощущение. Но поэзия русская – поэзия как поток, как контекст, как мощная, с многовековой традицией школа – сегодня не существует, и это объяснимо.Причин, собственно, две. Первая – довольно очевидная: надо быть очень сильно убежденным в том, о чем говоришь в рифму. Иначе получается отвратительно. Тухлая рыба опасней тухлого мяса, смертельней, – так и с поэзией: очень уж нежная субстанция.Она если протухает – убивает мгновенно. Скажем, песни Лебедева-Кумача живут и побеждают, потому что автор их, человек небездарный, искренне верил в то, о чем писал. Он действительно считал, что широка страна моя родная и что он другой такой страны не знает (причем действительно не знал). А Виктора Гусева никто сейчас не помнит, даром что когда-то его рифмованные агитки были сверхпопулярны. Потому что Гусев писал фальшиво, а Кумач про то же самое, но честно. Так вот: поэзия предполагает правду. Поэзия не лакирует действительность, хотя и гармонизирует ее иногда: напротив, она о таком проговаривается, о чем ни проза, ни публицистика не догадываются.Так вот, если сегодня честно, без утешительных экивоков обозреть ситуацию, в которой мы живем, – выдержать такой взгляд смогут очень немногие. Написать – единицы, прочитать – десятки. Не более. Если называть вещи своими именами, то кризис накладывается на страшную дезориентацию, отсутствие закона, шаткость морали, – на полное вырождение, короче говоря. От страны отлетела душа. Вот и нету поэзии: ей бы пришлось говорить вещи, которых поэтическая материя часто не выдерживает. Очень немногие – Владимир Корнилов, Нонна Слепакова, а до них Борис Слуцкий – умели делать шедевры на непоэтическом, грубом и страшном материале. Остальные – включая даже Бродского – от такой реальности брезгливо отворачивались.Есть и вторая причина поэтического молчания – она тоньше, трудноопределимей и труднопреодолимей.Поэзия – вещь чрезвычайно тонкая, она не живет в пыточные времена. То есть можно, конечно, прекрасно писать и в застенках – например, во время Второй мировой, когда Муса Джалиль написал «Моабитскую тетрадь». Но тогда у Джалиля было сознание своей правоты – то, что Мандельштам считал основой поэзии вообще. А бывают времена, когда правых нет, когда все – сволочи, либо соучастники, либо молчаливые свидетели.В такие времена разным принципиально антипоэтическим личностям вроде палачей или воров ненадолго удается убедить поэтов, что они, поэты, не нужны – а нужно совсем иное. Такой период наша поэзия переживала в конце двадцатых, когда замолчали Ахматова, Мандельштам, Есенин, Цветаева, Эренбург, Шкапская, нечеловеческим усилием заставлял себя работать Пастернак. Нечто подобное началось в девяностые и продолжается до сих пор. Ремесленники или люди с нечеловеческой внутренней дисциплиной в такие времена работать могут, но истинные поэты пишут очень мало или замолкают вообще. В чем тут дело? В крайней неблагоприятности общественной ситуации, в страхе, в гнете, который на первый взгляд неощутим, но когда он спадает, сразу понимаешь, под каким прессом привык жить. «И вовсе я не пророчица, жизнь моя чиста, как ручей, – а просто мне петь не хочется под звон тюремных ключей», – сказала Анна Ахматова, а может – через нее – и сама русская Муза. Не виновата эта Муза, что свободу в России понимают так своеобразно. Художники, кстати, расплачиваются репутацией именно за то, что при первом дуновении свободы дружно начинают заливаться на разные голоса – а потом под эту свободу половину населения лишают сбережений, профессии и возможности спокойно добираться домой по вечерам. Кто виноват? Окуджава, конечно! И все остальные, кто поддержал этих либералов! Между тем либералы тут вовсе ни при чем – просто на короткое время стало можно дышать, прекратился чугунный холод, перестали пытать в застенках, ну и ладно, ну и спасибо, и вот мы вам споем за это... Особенно хорошо поется не тогда, когда свобода уже пришла и принесла свои неизбежные издержки, а тогда, когда ею еще только запахло. Как весной, в марте, – когда за каждой окраинной новостройкой вдруг начинает мерещиться почти морской простор! Господи! Кто же знает, чем это кончится! Но пока можно, и вот поэзия, как неубиваемая травка, пробивается из-подо льда: в Серебряном веке, когда кончилась скучная ерунда Александра III, в оттепельные времена, когда еще не начал дурить Никита, и в канун перестройки, когда – в 1983–1984 годах – так хорошо пахло переменами! Ведь не либерализм поддерживали и не западничество,до этого поэзии никогда нету дела, — а просто стало можно вдруг чуть поменьше бояться.Страх – главный враг поэта. Чтобы радоваться, надо ведь иногда очень немного. Достаточно никуда не спешить, или ненадолго перестать бояться, или получить от Бога внезапную милость. И тогда стихи приходят как благодарные слезы. Но сегодня не до благодарных слез. Вот говорят: поэзии нет, потому что она не нужна. Неправда это! Она нужна как воздух, потому что поэзия – концентрат силы и счастья, а в нашем анемичном обществе и то, и другое в огромном дефиците. Но взять негде.Нужен в самом деле огромный внутренний резерв – прежде всего культурный, – чтобы писать, как писал Мандельштам в Воронеже: без воздуха, без отзвука. Чтобы написать в ссылке, в заштатном, по сути, городе, под бдительным оком стукачей стихи вроде «Улыбнись, ягненок гневный, с рафаэлева холста», – надо жить «тоской по мировой культуре» и памятью о ней. Надо и видеть везде эти рафаэлевы холсты, и прозревать в воронежских холмах другие, «яснеющие в Тоскане», – но откуда у человека, воспитанного в последние годы советской империи, а уж тем более в первые постсоветские, – такой культурный багаж? Все запасы подъедены...Нет, стихи, разумеется, пишутся и печатаются. Есть ли сегодня сильные поэты? Разумеется, есть. Первым я назвал бы Михаила Щербакова, сочинителя, в чьей гениальности лично у меня давно не осталось сомнений.Щербаков – поэт послеромантической традиции, но высокомерия, которое так отталкивает даже в лучших стихах Бродского, у него нет, как нет и цинизма. Есть фантастическое многообразие ритмов и словаря, и самоирония, и точность – все, что делает большого поэта, плюс врачующее душу чувство огромного простора и свободы, которое как-то поселяется в душе даже от щербаковского многословия. Я не назову сегодня поэтов, равных ему, а из прочих мог бы упомянуть весьма многих – замечательную Викторию Измайлову, живущую в Чите и работающую там врачом на три ставки за нищенские деньги. Игоря Караулова, переводчика. Викторию Иноземцеву, экономиста. Инну Кабыш, преподавателя из Москвы, и Кирилла Анкудинова, преподавателя из Майкопа. К сожалению, погрязает в повторах и стилизациях очень хорошо начинавший Максим Амелин, у которого все реже встречается живая интонация. Есть сильные стихи у Линор Горалик и Яны Токаревой. Есть – у Марии Степановой. Но это все, к сожалению, тот случай, когда есть именно сильные стихи – и нет поэта в целом. В иное, более благоприятное время, уверен, поэт состоялся бы. Хотя здесь я могу быть неправ и пристрастен – вкус у меня не то чтобы строгий, но, прямо скажем, узкий. Я не очень люблю верлибры и уж вовсе презрительно отношусь к концептуализму. Думаю, что никакого концептуализма и не было.Работают, конечно, поэты старших поколений – Кушнер, Чухонцев, Вознесенский, Ахмадулина, которую я горячо поздравляю с Государственной премией. Великолепно пишет – и, слава богу, до сих пор записывает пластинки – Новелла Матвеева, самый мой любимый поэт своего поколения.Превосходную книгу стихов «Как я сказал» выпустил Лев Лосев, живущий и работающий в Штатах, но, перефразируя Юлиана Семенова, «Лосев может жить хоть в Африке». Работают Дидуров и Коркия, снова пишет Еременко; скупо, но по-прежнему очень сильно пишет Бунимович. Я неизменно люблю бывших соратников по маньеризму Андрея Добрынина и Константина Григорьева. Можно как угодно относиться к нынешним воззрениям Юнны Мориц (а мне они как раз весьма близки), но Мориц была и остается одним из самых ярких русских поэтов – и в ее случае как раз наличествует главный критерий качества: после нее хочется писать самому.То есть по крайней мере двадцать активно работающих поэтов сегодня в России наберется, и всех издают. Это уж не говоря о толпах имитаторов, которых я тут называть не хочу, потому что о вкусах не спорят.Проблема в том, что почти все эти хорошие и очень хорошие поэты иногда позволяют себе написать то, что действительно думают и чувствуют. А думают и чувствуют они одно – что близятся великие бури, и катастрофы, и катаклизмы; и как ни гони, ни прячь глубже эти эсхатологические предчувствия – они сказываются. И у Мориц, и у позднего Лосева, и у Матвеевой – которую всю жизнь упрекали в отрыве от жизни, а ведь она пишет гневные и отчаянные стихи о самом что ни на есть текущем моменте. И у Кушнера есть об этом же. Люди снова забыли о великих и вековечных различиях между добром и злом, смешали их и начали путать. А тот, кто о таких вещах забывает, напрашивается на грозное напоминание. Каким была Вторая мировая, например. И сегодня, судя по всему, в воздухе что-то такое носится – предощущение больших перемен, и далеко не к лучшему.Конечно, кончится все хорошо – Бог, как известно, правду видит. Но пока закончится – много успеет утечь воды, и не только. Сильные поэты видят и чувствуют это, но, так сказать, боятся называть вещи своими именами.Не потому что опасаются репрессий, а потому что не хотят накликать. У них ведь почти поголовная вера в то, что именно они рулят судьбами мира; без этой уверенности – знаю по себе – поэта не бывает. И если бы все мы сейчас дали себе волю – мы могли бы сказать только одно: «Ждите труса, и глада, и мора, и затменья небесных светил». Оно кому-нибудь надо? Думаю, нет.Старая культура, старая культура, вечный крысолов, зачем ты заманила нас туда, где не выжить с нашим родом занятий? Те же, кто выжил, обросли такой шкурой, что никакой радости и никакого Моцарта в их текстах не осталось.Впрочем, господа, не все так безнадежно. Сижу я и пишу, значит, эту статью, и вдруг распахивается дверь – и входит ко мне Анька Петренко! Живая, настоящая, двадцатисемилетняя. В очках такая вся, и от горшка два вершка. Это ее из колонии выпустили, представляете?! Условно-досрочно. Кандидат наук, преподаватель политологии из Белгорода Петренко села за терроризм. Листовки она распространяла против местного губернатора, да еще ей пришили изготовление муляжа бомбы (мыло с гвоздями и будильником). Кто-то подбросил такой муляж на ступени губернаторской резиденции, а тут как раз ее арестовали с листовками. Ну и приклеили уж до кучи. И поехала она в колонию и вышла только сейчас. А сын ее в это время жил с бабушкой. «Отличник», – гордо говорит Петренко. Она тоже отличница, это у них наследственное.Я обратил внимание на историю Петренко потому, что очень уж мне стихи ее понравились.Петренко, слава богу, жива, несмотря на врожденное сердечное заболевание, и бодра, несмотря на отсутствие работы. Пишет книгу. Думает заняться цыганологией – выучила в колонии цыганский язык и чрезвычайно заинтересовалась фольклором. И стихов сочинила много, только не записывала. Нельзя было, отбирали. Вот теперь запишет.А вы спрашиваете: где русская поэзия? Вот она, русская поэзия. Сидит, хохочет, рассказывает страшное, читает вслух – все как положено. И ничего ей не сделается.

vm.ru

Установите vm.ru

Установите это приложение на домашний экран для быстрого и удобного доступа, когда вы в пути.

  • 1) Нажмите на иконку поделиться Поделиться
  • 2) Нажмите “На экран «Домой»”

vm.ru

Установите vm.ru

Установите это приложение на домашний экран для быстрого и удобного доступа, когда вы в пути.