Ангел-хранитель
Елизавета Ивановна — прехорошенькая старушка. Похожа на ожившую иллюстрацию к сказке Шарля Перро: в шляпке, к тулье которой приколот кокетливый искусственный цветок, в туфельках на крошечном каблучке — по моде, наверное, сорокалетней давности. И глаза у нее удивительные, сказочные. Какого-то редкого, изумрудного цвета, в обрамлении светлых ресничек. Сказочности добавляют и локоны голубого цвета, они выбиваются из-под милой шляпки. Кто-то скажет: да это она просто седину закрашивает. А кто-то возразит: нет, это Мальвина, девочка с голубыми волосами. И такая эта бабулечка миленькая, хорошенькая, всегда улыбчивая и разговорчивая, что хочется называть ее не Елизаветой Ивановной, а просто — Лизонькой.
Мы живем с Лизонькой в одном спальном микрорайоне, хоть и в разных домах. Когда я вижу ее на улице, всегда неспешную, элегантно одетую, пахнущую ландышевыми духами, радуюсь ей как родной. Но не знаю ни фамилии, ни номера телефона. И вот где-то с середины зимы меня одолевало подспудное беспокойство — где Лизонька? Совсем не встречаю ее. И страшные тревожные мысли приходят в голову; пожилой человек, вдруг что-то случилось?
Скворец и голуби
И тут вот — закончилась неожиданная апрельская метель. И пришла весна настоящая, с озорной листвой на деревьях, с нежной молодой травкой, с пением птичек. Погода такая, что хочется, как в детстве, прыгать по сухому асфальту на одной ножке. Эх! Вот было бы зрелище. Я почти бегу по скверику и отчего-то знаю, что сейчас увижу Лизоньку. И действительно, вот она, сидит на зеленой скамейке под большим каштаном. Запрокидывает голову, придерживает одной рукой шляпку — чтоб не свалилась. Долго-долго вглядывается в синее весеннее небо, улыбается, что-то шепчет облакам. На руках кружевные перчатки, пожелтевшие от времени, но знававшие лучшие времена. В руках маленькая изящная сумочка-ридикюль, очень похожая была когда-то у моей бабушки — в ней она хранила письма и открытки. А на скамейке рядом магазинный пакет, в нем батон хлеба. Наверное, Елизавета Ивановна пришла кормить голубей, и они знают об этом и уже слетаются на тропинку возле скамейки. Воркуют, толкаются, беспокойно поглядывают на Лизоньку. Чего она ждет-то, кормилица, отчего всматривается в небо и будто не замечает, что ее подопечные уже здесь, к трапезе готовы?
— Елизавета Ивановна! — я сажусь рядом с ней. — А я по вам скучала!
— Тссс, — она не поворачивает головы, но я вижу, что улыбается. И пальчик в перчатке подносит к ярко накрашенным губам. — Смотри, видишь, птичка на дереве. Как же она поет!
И действительно: какая-то небольшая птичка, темненькая, в белых мелких пятнышках. Наверное, это скворец. Испугалась птичка наших голосов и упорхнула прочь. Теперь все внимание голубям.
Лизонька крошит хлеб прямо себе под ноги, и голуби тут как тут, клюют жадно, отталкивают друг друга. Лизонька сердится.
— Ты зачем у него хлеб отнял? Он же тоже голоден. Тут всем хватит. Все наедитесь, не жадничайте.
А потом вдруг говорит мне:
— Голод — это самое суровое испытание. Страшнее только потеря любимых людей, — смотрит на голубей, но видит не их, а будто что-то другое, свое. И со своей обычной уже улыбкой обращается ко мне: — Я тоже очень рада тебя видеть. Будто знала, что увижу тебя.
Взяла вот фотографии…
Расстегивает сумочку. Что же еще хранить в такой дивной, почти кукольной, сумочке — только письма, открытки и фотографии. Артефакты прошлого…
Папина дочка
Это мама и папа. Совсем молодые: маме здесь двадцать три года, папе — двадцать пять. Тогда взрослели рано, не то что теперь. И вот на этой фотографии у них уже есть дочка, я. И мне четыре года! Папа звал меня Лизутка. Вообще именем своим я обязана именно ему. Когда я родилась, в тридцать шестом году, модным было имя Лида. И мама решила, что назвать меня следует Лидией. Счастливый мой папа побежал получать метрику, но по дороге позабыл, как именно мама велела назвать дочку? Помнил только, что имя на букву «Л». Ну и сказал: Лиза. Так стала я Лизой, Лизаветой, а для папы — Лизуткой. Многие именем своим недовольны, а я всегда любила его. Столько ласковых имен можно дать Елизавете! И Елочка, и Лизонька, и Лизочек, как в песне: «Мой Лизочек так уж мал…» И была я папиной дочкой. Никто не любил меня так, как он. И глаза у меня такого же цвета, как у папы, — мама называла их «неспокойное море». Мама с медицинским образованием, папа — военный. Познакомились они в Москве, на первомайской демонстрации. С тех пор у них Первомай отмечался так же радостно, как, наверное, Новый год. Мама модница была! Вот здесь, на фото, короткая стрижка, каблуки, брови в ниточку выщипаны, юбка-карандаш, и на плечи накинута лисья шкурка. А папа невысокий, но такой ладный, усы у него здесь, чтобы постарше, посолиднее казаться.
В конце сорокового отправили папу служить на границу в Белоруссию, и мы с мамой с ним, конечно, поехали. Я помню день, когда началась война. Полетели с громким ревом самолеты прямо над нашим гарнизоном. Из черного кружка репродуктора мы узнали страшную новость: на нашу прекрасную страну вероломно напал Гитлер. Папа прибежал домой — я помню, что от него пахло табаком, он был взволнован. Велел маме собрать самое необходимое и следующим же вечером отправил нас в Москву. Мама протестовала, но папа сказал: «Я решил». Пожалуй, это было третье его решение, которое мама не смогла оспорить. Первый раз папа произнес «Я решил» в памятный счастливый день 1 мая тридцать пятого года, когда встретил маму и понял, что она станет его женой.
— Так строго сказал: «Я решил, и это не обсуждается!» — что я, своенравная и капризная, тут же согласилась, — рассказывала потом мама.
— И ведь правильно решил! — добавлял папа.
Потом — Лизуткой меня назвал. И вот, в третий раз, произнес это свое «Я решил». Сказал, что там, в Москве, безопаснее и он сможет спокойно воевать и не бояться за нас.
Поезд до Москвы шел долго, почти две недели. В вагоне было много детей, но никто не плакал, не капризничал. Я смотрела в окно и представляла, что никакой войны нет, а просто мы едем к морю. Папа ведь обещал тем летом свозить меня на юг и показать, какое оно, море… Когда до Москвы оставалось уже совсем немного, день пути, мама взяла меня за руку и вышла на станции, чтобы купить какой-нибудь еды. Из окна мы увидели, как краснощекая тетка в белом переднике продает пирожки, и мама сказала мне: пойдем, разомнешь ножки. Мы подошли к тетке, и мама на одну только минутку выпустила мою руку из своей. Этого было достаточно, чтобы я сбежала. Многие знают такое свойство детей — моментально исчезать из виду. Вот и я: не хотела прятаться от мамы, просто увидела какого-то черно-белого котенка и побежала к нему, а котенок — от меня прочь. Мама купила пирожки, обернулась, а меня и след простыл. Как она, бедная, металась по перрону, кричала и плакала! Я ничего не слышала, мне надо было поймать котенка, и я поймала его, блохастого и перепуганного, и вышла с ним, совершенно счастливая, и показала маме. Наш поезд уже ушел. Добираться пришлось на перекладных, кто-то подвозил, где-то шли пешком.
Но самое страшное другое. Этот поезд, от которого мы отбились, через три часа попал под бомбежку. Почти все наши попутчики погибли. Жаль только, что мой бедный папа так и не узнал, что нам удалось спастись. Он погиб тем же летом сорок первого в своем гарнизоне.
Царица Тамара
В Москве мы поселились в коммуналке на Красных воротах, в комнате у моей бабушки Тамары. Комната казалась мне большой, и бабушка — просто огромной, высокой, полной, с громким голосом! Бабушку все в нашей квартире побаивались и звали Царицей Тамарой. Работала Царица Тамара на заводе, где было шумно. Поэтому и голос у нее был такой, будто она всегда кричит. Просто привычка перекричать промышленный грохот и скрежет не отпускала из дома. В связи с военным положением бабушка работала почти без выходных, уходила рано утром, приходила поздно ночью. Но умудрялась как-то сварить нам нехитрый обед — с каждой неделей меню становилось все скуднее. Мама устроилась санитаркой в больницу и тоже целыми днями пропадала на работе. Моя без того стройная мама была в то время как тростиночка, как веточка, старалась покормить меня получше. Я спрашивала ее: а почему не ешь ты сама? «Мне нельзя хлеб, — безапелляционно отвечала мама. — Мне противопоказаны яйца и сахар». Тяжело вздыхала Царица Тамара. «О ребенке-то подумай, — говорила она. — Хоть супу похлебай. Ноги протянешь». Мама неохотно, будто и вправду еда доставляла ей нестерпимое мучение, ела несколько ложек жидкого супа. Потом, в сорок втором, она даже попала в свою же больницу с диагнозом «алиментарная дистрофия» — это голод, истощение. Выжила моя мамочка. И Царица Тамара ездила в редкие свои выходные все лето куда-то за город, там выделили им от завода участочки земли, чтобы посадить картошку, морковку, лук. Называла гордо свой огородик «угодьями». Рядом «угодья» получила ее подруга и коллега по цеху тетя Франя. Я думала — что Франя это Франческа, а оказалось что Ефросинья. Ну так вот, Франя и Царица Тамара по очереди ездили полоть «угодья», соревновались в шутку, конечно, у кого морковка лучше, у кого свекла. Когда пришла пора убирать урожай, оказалось, что его уже «убрали добрые люди». Приехали тетя Франя и Царица Тамара к разоренным своим «угодьям».
Всю ночь потом, помню, Царица Тамара молилась. Мама спросила ее: гнев свой замаливаешь?
— Нет, — ответила Царица Тамара зычным своим голосом. — За тех воров молюсь, которые не побрезговали чужим трудом попользоваться. Страшный это грех. А Бог не Ермошка, видит немножко, за всех потом спросит.
Воробышки
Меня отдали в детский садик недалеко от дома, в Хоромном тупике. Вот моя группа, смотри. Все коротко стрижены, и мальчишки, и девчонки. Как воробышки все маленькие, всклокоченные, жмемся к старшим и к друг другу. Вот воспитательница наша, Галина Александровна, черноволосая, черноглазая, а вот нянечка — имени не вспомню, мы звали ее Лампой. «Лампы гасим, — говорила она нам строгим голосом каждый вечер. — Лампы гасим, глазки закрываем, думаем о хорошем». Мы ж там, в садике, и на ночь часто оставались. У многих родители и ночью работали, такое оно, военное суровое время. Вот дружок мой, Сережка, Андрюша, а это Ниночка. Ниночку мы звали Ниточкой, ну такая была худенькая, чисто ниточка. Мы с Ниточкой модницы были! Поставим катушки под пятки себе, сверху носки натянем, и вот уже мы обладательницы «туфель на каблуке»! Между пальцев зажмем цветочек, и кажется, будто на руках у нас разноцветные перстенечки. Если свекольную очистку получится украсть, то это вообще праздник: значит, щеки будут нарумянены! Как же старались взрослые, чтобы мы не почувствовали страха и голода! Устраивали нам праздники. На новый, 1943 год устроили нам самое настоящее сказочное представление. Одноногий баянист дядя Миша играл музыку, мы пели, танцевали. А потом появился Дед Мороз и из мешка раздавал нам подарки: два мандарина, шоколадка. Потом мы узнали, что за белой бородой скрывается наша нянечка Лампа. Да, Дед Мороз оказался ненастоящим, но мандарины-то были самые что ни на есть праздничные, новогодние! С тех пор мандарины для меня это символ Нового года.
И перед сном обязательно повторяю себе каждый раз: «Лампы гасим, глазки закрываем, думаем о хорошем».
Сирень и солнце
Мандарины — символ Нового года. А сирень — символ Победы. Сирень и солнце, и небо синее, и впереди — вся жизнь. Я не знаю, как можно не радоваться весне? Каждый раз она словно обещает всем людям: жизнь продолжается. И те, кто ушел от нас, папочка мой, мамочка, Царица Тамара, тетя Франя, Галина Александровна, Лампа, Ниточка, которая, кстати, стала известной актрисой и умерла совсем недавно, — все они со мной здесь, рядом. Скоро уже и я к ним, туда; но мне не страшно. Главное — дожить до того самого дня, Дня Победы, когда будет светить ослепительное солнце и бушевать сирень. Очень хочется еще один раз проснуться счастливым днем 9 Мая и поприветствовать всех своих любимых.
И котенок. Тот черно-белый котенок, из-за которого мы когда-то отстали с мамой моей от поезда, — его я тоже вспоминаю и благодарю. И знаешь, о чем вот тут я подумала. Это же не обычный котенок был, а ангел. Мой ангел-хранитель.