Главное

Автор

Сергей Аман
Есть стихи, которые называют народными. Как правило, это происходит потому, что народ не знает их автора. Так, например, получилось со ставшими песней стихами Александра Аронова «Если у вас нету тети». Так же случилось и с нашим сегодняшним гостем – поэтом Александром Тимофеевским. Ну кто не знает песенку «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…»?Я давно хотел встретиться с Александром Павловичем, а тут еще и повод удачный – новая книга стихов «Ответ римского друга». Значит, говорить будем и о Бродском…[b]– Александр Павлович, вас такая ситуация не смущает, ну, что стихи знают, а кто их автор – нет, вам не обидно?[/b]– Сбылось то, что описал Рэй Бредбери в «451° по Фаренгейту». Мы оказались в ситуации, которую он изобразил в своей книге. У нас сейчас много хороших поэтов – и тех, кто пишет для взрослых, и тех, кто пишет для детей. А читателей меньше! Нас не читают! Так что, мне кажется, многие в таком же положении, как и я.[b]– Тот же Саша Аронов, извините, умер, стал классиком. А вы надеетесь выйти в классики?[/b]– Слегка переиначив классика, можно сказать, что… сочтемся славою, ведь мы свои же люди, пускай нам общим памятником будет построенный на днях капитализм.Важнее другое… Стихи важнее! У меня в свое время были проблемы с КГБ, и мои стихи очень долго не печатали. Но в прошлом году вышла очередная книга, которая называется «Краш-тест». Это книга поэм. А краш-тест – это автомобильный термин, имеется в виду испытание на прочность. Я же подразумеваю столкновение со временем.Эта книга получила премию «Антология». На днях вышел новый сборник стихов – «Ответ римского друга». Мы с Бродским жили в одном городе, которого теперь нет, в военном Ленинграде, на пересекающихся улицах – он на Пестеля, я на Литейном.Мы жили в одно и то же время на обломках империи, видели одни и те же явления и лица. Перекличка началась раньше, чем я обратил на нее внимание, однако разночтение важнее совпадений. Поэт написал письмо римскому другу, на отправленное письмо раньше или позже следует ответить. Мне захотелось ответить главными стихами моей жизни.[b]– Читаете ли вы до сих пор классику?[/b]– Мне все-таки сначала хочется не ответить на вопрос, а поговорить о том, с кого вы начали – о Саше Аронове. В свое время я знал его довольно близко и любил его стихи. Недавно мы сделали, по-моему, очень хорошую вещь – записали ряд песен Саши Аронова.Есть исполнительница, которая помнит эти песни. Аронов начинал примерно в то же время, когда и Окуджава, но Саша почему-то стеснялся своих песен, хотя многие из них были очень хороши. А вообще я люблю поэтов самых разных.Конечно, Пушкин, Лермонтов, разумеется, Пастернак. А еще книга стихов моей тетки Екатерины Тимофеевской, которая несколькими строками могла нарисовать целую картину: «Был солнечный, был лучезарный день. //Но дымная из моря встала туча, //О горизонт стеной дождя и молний //Беззвучных оперлась – и разом // Полнеба захватила, колыхаясь, //Огромная и грузная, и ливень // Обрушила на пляж беспечный.Люди, // Топорща зонтики, бегут, спасаясь, // И ветер гонит лепестки газет». Она была настолько скромна, что при жизни не опубликовала ни одного стихотворения. А ведь как писала! Да, еще пропустил обожаемого мною Велимира Хлебникова.[b]– Помните ли вы свое самое первое детское желание или мечтание – «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Я очень рано стал писать стихи. Моя тетка, о которой я говорил, записывала стихи пятилетнего Шурика Тимофеевского в особую тетрадочку.Все это было в Изюме, в маленьком городе под Харьковом. Потом пришли немцы.Не осталось ничего ни от домика, где мы жили, ни от той тетрадочки. В зрелом возрасте я спрашивал тетку, когда я лучше писал – тогда или сейчас? Она говорила: ну конечно, тогда. А вообще, когда я был маленьким, я хотел стать летчиком.[b]– А как вы отдыхаете? Есть ли места, где отдыхаете и душой и телом?[/b]– Я очень много работаю.У меня такой возраст: когда перестаешь работать, появляется ощущение, что стоишь над пропастью. А отдыхать люблю на море, там лучше всего работается. Последние стихи мои были написаны в поездках. Однажды у меня была замечательная командировка: журнал «Новый очевидец» отправил меня в Париж. Я написал там порядка тридцати восьмистиший-экспромтов. Вроде того, что художники называют почеркушками. Это была очень интересная работа, надо было найти одну-две характерные детали, по которым бы угадывался город.[b]– Александр Павлович, что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»?[/b]– Я хотел бы им пожелать удивительных встреч с людьми и красотой, а в свободное время – почитывать стихи.[b]Александр ТимофеевскийОт прозы мысли далеки…[/b][i]С утра Лаура не одета.В квартире у нее бедлам.Она петрарковскимсонетомПетрарку хлещетпо губам:«Зачем ко мне,Петрарка, ходишь?Зачем ты глаз с меняне сводишь?Во мне нашелты колорит!А я живус плешивым мужем,А у меня трескана ужин,И у детей моих колит».И вот идет домойПетрарка.От прозы мысли далеки.Он думает о том,как яркоОпишет взмах ее руки.О, как мы к женщинеглухи,Ее себе считая ровней,Мы посвящаем ей стихи,Мы говорим, –ты помнишь, помнишь?Мы говорим ей: ты забылаТот пляж, тот сад и то авто.А женщина не то любилаИ помнила совсем не то.Относительно уюта –Ожидается уют.Одноместную каютуВсем когда-нибудь дают.Относительно покоя –Обещается покойПод тяжелою такоюДеревянною доской.Относительно удачи –Не предвидится удач.Тут меня переиначитьНе сумеешь ты, хоть плачь!Все, что в этой жизни нужно,Нам судьба наворожит:Половина жизни – служба,Половина жизни – быт.Что от этого осталось,То и нам с тобой досталось,Нам одним принадлежит.День, утомленныйсонной ленью,Вдруг опускает повода,Я снова пропустилмгновенье,Когда рождается звезда,И возникает в тихой далиЕще синеющих небесТа звездочка нежней печалиИ месяц тонкий,как порез.[/i][b]В ожидании варваровРемейк[/b][i]Константиноса КавафисаПочему мы сидим на форумеи ничего не делаем?Потому что придут варварыи все сделают за нас.Варвары должны прийтик нам сегодня.Почему первый Консулстоит у ворот Рима,Ладонь прижал к козырькуи смотрит вдаль?Варвары должны прийтик нам сегодня.Почему наш Консул развесилповсюду портреты Дуче?Потому что считает,что варварам Дучепридется по вкусу.Варвары должны прийтик нам сегодня.Почему он держит в рукахСписок нежелательных лиц?Варвары должны прийтик нам сегодня,А варвары знают,как поступатьс такими людьми.Почему на Вилле Боргезесрубили все пинии?Варвары должны прийтик нам сегодня,А варварам нравятсябольше осины.Почему в церкви Сан-Луиджидеи Франчезе не стало трехкартин Караваджо?Потому что варварамнужно местодля рекламы прокладок.Варвары должны прийтик нам сегодня.Что за толпа бежитпо городу с криками «Вау!»,Сжигая машиныи насилуя женщин,Неужели пришли наконецдолгожданные варвары?!Ах, нет! –это бегут горожане,Огорченные тем, что варварытак и не появились.Понятное дело,ведь приход варваровбыл бы для нас спасением.[/i]
АЛТАЙ подарил России целое созвездие талантливых людей. Сегодня, 21 июня 2011 года, одному из них – Валерию Золотухину, замечательному актеру и оригинальному писателю – исполняется семьдесят лет. Поздравляем! – Валерий Сергеевич, в истории кино и театра вы уже останетесь. А в литературе надеетесь оставить свой след? – Я уже, по-моему, его оставил. Дело в том, что я с семнадцати лет веду свои дневники. Ежедневно. Сейчас выпускаю семнадцатую книгу, и каждая объемом примерно четыреста пятьдесят – пятьсот страниц, это две общих тетради, исписанных мелким почерком. Сейчас заканчиваю сто пятнадцатую тетрадь… Как некоторые критики отмечают, аналогов такому «графоманству» нету, поэтому, мне кажется, что это, да, останется, хотя бы как своеобразное безумство. Началось же это в 58-м году: прошел Всемирный фестиваль молодежи и студентов, я приехал в Москву… и с этого времени начинается сага о моей персоне, сага о моей стране. – И сага о Таганке. – Ну, и о Таганке, естественно! Без моих дневниковых записей о Высоцком не обходится ни одно исследование об этом великом человеке. Потому что написано при его жизни, а значит, ни с какими мемуарами не сравнится. – Если говорить о классиках более раннего времени, как вы к ним относитесь? Вам чтение произведений классиков помогает? Может быть, есть настольная книга? – Конечно. Ежегодное – ежегодное, подчеркиваю!.. Я в этом смысле педант – прочтение «Отцов и детей». Для меня это как «Отче наш». И всякий раз плачу, читая про Базарова. А родилась эта любовь к роману Тургенева, когда мне было 16 лет, на Алтае, в Быстром Истоке. Оттуда, из Быстрого, я привез с собой в фанерном чемоданчике две книги – «Отцы и дети» и «Теркина». А еще в моем ежегодном прочтении – «Повести Белкина» и «Записки охотника». И все же, все же настольная книга – «Отцы и дети». Она мне нужна… для очистки языка. Это как Мандельштам говорил: «Пастернака прочитать – горло прочистить». – А из нынешних писателей кто-то вам интересен? Вообще, за современной литературой следите? – У меня тут какой-то крен получился… в сторону женской литературы. Сейчас читаю последний роман Улицкой «Зеленый шатер». Перед этим я читал «Синдром Петрушки» Дины Рубиной. Я в восторге от этих двух женщин. С удовольствием читаю и… и плачу, и смеюсь, и все на свете. Раньше с удовольствием читал Битова. Долгое время моим любимым писателем был Распутин. Среди поэтов отличал Бродского, Твардовского, Есенина, Вознесенского… Но литературные пристрастия меняются, и это совершенно нормально, помоему. – Помните свое самое первое детское желание – «кем стану, когда вырасту»? – Первое, оно же последнее. Не было у меня другого желания, как стать артистом. И пусть я три года лежал в санатории, не вставая от семи до десяти лет, а до восьмого класса ходил на костылях, тем не менее я поступил на отделение оперетты. Но это уже совсем другая история… – А свою первую публикацию помните? – Конечно. Я ведь подрабатывал журналистикой в институте. Первая публикация называлась «Мой друг Джалиль», вторая – «Колыма в первый раз». Это была публицистика, а как беллетрист я дебютировал в журнале «Аврора» с рассказом про Чайникова. Потом был журнал «Юность», тогда его еще Борис Полевой возглавлял. Повесть называлась «На Исток-речушку, к детству моему». Это был 1973 год. – Валерий Сергеевич, а как вы отдыхаете? Есть ли у вас, несмотря на такую огромную загруженность, какое-нибудь хобби? – Мой рабочий стол – это есть мое хобби. А если появляется свободное время, то лечу на Алтай. Это и отдых, и работа. Для меня отдых в переключении деятельности: театр, кино, литература, эстрада, песни, концерты, ну, и повозиться с ребенком, которому шесть лет всего лишь. – Ну, дай бог, чтобы все у вас получалось так, как вы задумываете. А что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»? – Читать, читать и читать! Хоть книгу, хоть с телефона, лишь бы читать. Ну и, конечно, здоровья. И храни вас всех Господь.
ЛЕОНИД подарил мне свою книгу под названием «Фарш». Вот что он сказал о ней: «Пришла пора самовыражения. Так пишут в некрологах и в биографиях. Я вдруг сочинил книжечку такую, там четыре автора. Совершенно разных. Один якобы писатель чеховской поры, второй – якобы японский просветитель, основатель неоарбицизма (что это такое, я сам не знаю), третий – сидевший зэк, который пишет поэму о любви под псевдонимом Катя Лиманова, четвертый – собственно Леонид Сергеев, который рассказывает случаи из жизни. Вот такой литературистический познавательный альманах. Я побоялся ставить слово «литературный»…»Отрывок из этой книжечки мы предлагаем нашим читателям. А говорили мы с Леонидом вот о чем…[b]– Леонид, на ваш взгляд, стихи и тексты песен – это, как в Одессе говорят, две большие разницы?[/b]– Это громаднейшая разница. Во всяком случае для меня. Если ты решил издать песню, скажем так, в стихотворно-удобоваримой форме, надо очень-очень над этим работать – и думать, потому что вылезают все шероховатости, все огрехи в стихосложении. Что можно дотянуть интонацией, голосом, мимикой, жестом на сцене, на бумаге сразу выпирает. Бумага этого не терпит. Правда, иногда проще написать новый текст, чем поправить старый…У меня есть песня с таким куплетом: «И опять скрипят полозья, подгоняя рысаков, и висят по небу гроздья кем-то выброшенных слов…» Я пел эту песню взахлеб, а когда стал класть на бумагу, ко мне пришел Володя Вишневский (кстати, он любезно согласился отредактировать мою первую маленькую книжечку) и сказал: не пойдет! Я говорю: почему? Потому что, говорит, стихотворение динамичное, развивающееся, а в конце глагол «висят» – это стагнация, это тормоз. А я никогда и не задумывался над этим! Мне казалось, есть образ, я пою, все слушают, мне самому нравится. И я стал мучительно подбирать слова, недели две-три убил на это.В результате я исторг из себя следующее: «И опять скрипят полозья, подгоняя рысаков, и трещат в тиши морозной облачка застывших слов...» Не будем спорить о художественных достоинствах, но Володя сказал: вот это годится! По одной простой причине: «трещат» – это глагол действа, и стихотворение заканчивается на «действенной» ноте. И я понял: это громадный труд и громадная наука – уметь и писать стихи.Я окинул взором то, что я делал, делаю и, надеюсь, еще буду делать, и я пришел к выводу, что стихов я не пишу. Я сочиняю песни.[b]– Читаете ли вы до сих пор классику? Помогает ли это вам?[/b]– Читаю… под настроение. Я тут совершенно не оригинален, для меня эталонная классика – это Давид Самойлов, Юрий Левитанский, поэты той поры. Иногда с удовольствием перечитываю поэтов Серебряного века, но не могу сказать, что являюсь большим их поклонником.Понимаете, мне не «вокругоописание» нравится, а стихи сюжетные, стихи с надрывом, с драматургией – это уж если совсем залезать в умные дебри. Я ведь с трудом смотрю спектакли, мне мешает мое природное режиссерское начало, я вижу «белые нитки», недотягивание. Так же и со стихами: читаю – и замечаю шероховатости, и мне становится неловко. Зато когда читаю блестящего поэта и блестящее стихотворение, мне становится неловко… за себя.[b]– Помните свое первое детское мечтание «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Так как мой папа, царство ему небесное, был профессиональным военным, я тоже хотел быть военным. Я даже классе в пятом начал активно готовиться к поступлению в Суворовское училище. Родители использовали этот мой порыв, меня поднимали в шесть утра, причем я яростно и радостно вставал. Меня ставили к раковине чистить картошку, потом шел комплекс самосопротивления с эспандером… Потом желание быть профессиональным военным ушло.[b]– А сейчас вы…[/b]– Чего хочу – не знаю. Сейчас я безработный российский журналист. А еще гастролирую с концертами.[b]– А как вы отдыхаете? Может быть, есть какое-то хобби?[/b]– Тут вот какое дело… Когда человек живет внутричерепной жизнью… помните?.. «он в черепе сотней губерний ворочал»… он может пребывать с состоянии анабиоза, то есть может сидеть, стоять, лежать, тупо смотреть в одну точку, а все вокруг будут ходить и говорить: вот, стоит, ничего не делает, тип лениво-тунеядный, не пилит, не строгает, не вяжет, не пишет.Но потом ступор заканчивается, этот идиот срывается и хватает лист бумаги или бежит к компьютеру, к стене, к обоям и что-то лихорадочно начинает писать. Это про меня. Пребываю. Поэтому сказать, что я лежу на диване, смотрю тупой телевизор, и это значит, что я отдыхаю, – нет. В башке что-то все время крутится, и иногда на меня снисходит…Отдых, говорите? Ну, выпить могу под хорошую закуску, с хорошей компанией, но в меру, не до потери пульса. Или уехать из Москвы – в Казань, из Казани – в Палермо, из Палермо – в Питер. Но это скорее смена обстановки и смена деятельности.[b]– Что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»?[/b]– В наше дурное время – только здоровья. И своего круга. Надо держать свой круг! Не сдавать своих. И чтобы вас не сдали… Свои.[b]Леонид СЕРГЕЕВ[/b][i][b]Это было…[/b][/i][b][i]Фрагмент из книги «Фарш»[/i][/b]Он живет в Гамбурге. И это быль. А было это много лет назад, когда гастрольная судьба автора-исполнителя закинула меня с Женей Быковым в Германию. И с ним мы познакомились на концерте в Гамбурге.Большой нескладный человек. Порывистый и искренний. Вековая скорбь в глазах поминутно сменяется любовью ко всему человечеству. Любовь, в свою очередь, тут же уступает место желанию осуществить сию любовь немедленно.До встречи с нами он жил в Германии лет пять. Бывший директор одного из харьковских театров довольно непросто входил в рамки немецкого орднунга.Но это нисколько не влияло на неистребимый оптимизм и жизнелюбие нашего героя.Более того, прожив года три в какой-то общаге на Репербане (кто не знает, что такое гамбургский Reeperbahn, может дальше не читать), он закалился характером и укрепился в своем неистовом человеколюбии. Что мы и ощутили на себе полной чашей...– Я покажу вам Репербан! – воскликнул он после бурных проявлений восторженных чувств после концерта.Ни секунды не раздумывая, мы подхватили манатки, гитарки и ринулись на выход. Благо семейная пара из соседнего города, которой было по дороге, любезно согласилась нас подбросить до мировой достопримечательности.– Видите... Вон там... Такая пирамида! Нам к ней! – сказал он. И мы немедленно стали молекулой автопотока в вечернем Гамбурге. Человек, сидевший за рулем, в Германии жил давно. Поэтому он никуда не спешил и ехал по правилам. Пирамида же, похоже, жила своей жизнью, непонятной никому.Она оказывалась то слева, то справа, то вообще терялась из виду. Но ровно настолько, чтобы, слегка взволновавшись, можно было тут же выдохнуть: «Да вот же она, сзади!!!»После сорока минут езды по Гамбургу заметно занервничавшая семейная пара из другого города робко поинтересовалась: как, мол, всетаки проехать к данному объекту? Ответ был быстрым и четким:– Она справа? Давайте направо!– Но здесь нет поворота направо...– Тогда налево!Семейнопарины надежды на возвращение домой таяли, когда нам пришло спасительное решение. И мы немедленно вышли. С не немецкой прытью семейная пара унеслась в другой город, а мы, подхватив скарб с гитарками, подняли головы и... Е-мое! Вот он, Репербан! Тут как тут! Прогулка по вечернему Репербану – рассказка отдельная и неспешная. Может быть... когда-нибудь...Короче, когда мы очнулись, время последнего U-бана, который должен был нас доставить к месту ночлега, уже истекло.– Ничего страшного! Моя квартира в двух шагах! – вскричал он, и мы двинулись куда-то наискосок. Купив по пути свежего хлеба у бывших турецкоподданых, которые встретили его как родного, мы вскарабкались на третий этаж обшарпанного дома.И очутились в двухкомнатной квартирке, где расположение вещей... вернее, их разбросоложение... довольно точно рассказало все об их хозяине. Пока мы с Женькой негромко покуривали, отходя от впечатлений, он метнулся на кухню. Как же! Четвертый час! А гости не кормлены!!!Минут через пятнадцать на стол были вывалены (практически в прямом смысле!) кастрюля с супом, бутылка водки и, что потрясло меня особо, громадных размеров палка вареной колбасы, сваренная(!) еще раз... А когда в яростном желании помочь, угодить, налить, положить, накормить и обиходить были последовательно уничтожены:– склянка с кетчупом;– скатерть;– стакан (высокий) для воды;– рюмки (все);– рубашка (моя. Одна, к счастью...);– джинсы (мои. Не все...),мы притихли...Так, в тишине, и закончился этот ужинозавтрак в четыре часа утра. И, затянувшись хранимой для такого случая пять лет харьковской «Примой», мы услышали удивительный рассказ, рассказ человека-беды, как мы назвали его про себя.
СЕГОДНЯ мало кто помнит, что гимн космонавтов со словами «на пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы» написал знаменитый и чуть позже изгнанный из СССР автор «Чонкина» и других не менее «звучных» произведений Владимир Войнович. Вот что он написал мне, прислав свои стихи (даю в сокращении): [i]«Как всякий приличный прозаик, я начинал со стихов. За первые пять лет фанатичных усилий в этом жанре исписал огромное количество бумаги, то есть приблизительно три тысячи стихотворений. Написанное за недостатком жилого пространства хранил в бумажных мешках под кроватью и хранимое называл собранием сочинений в четырех мешках. Большую часть написанного считал учебными упражнениями. Осенью 1960 года, работая на радио, написал четыре десятка песен. Тогда же была закончена и принята «Новым миром» к печати моя первая повесть «Мы здесь живем». После чего писание стихов я немедленно прекратил, а почти все, что хранилось в мешках, и сами мешки выбросил на помойку. Оставил только несколько… включая три песенки. Следующие 25 лет не написал в рифму ни строчки, не считая прикладных стишков, написанных за некоторых персонажей прозы… Теперь я опять пишу стихи, но время от времени, по настроению и между делом. Иногда одно-два в год, иногда ни одного».[/i] [b]– Владимир Николаевич, вас считают классиком. А вы себя как ощущаете?[/b] – Я себя ощущаю старым человеком. Потом разберутся, кто классик, кто не классик. Кого-то щедрые современники объявляли классиком, он умирал – и его немедленно забывали. А некоторых забывали еще при жизни. [b]– Особенно при советской власти такое нередко случалось.[/b] – Это зависит не от политического режима. Это свойство человеческой памяти, во-первых, и исправление былого преувеличения, во-вторых. Вот был классик – Чернышевский, властитель дум и прочее, а сейчас его и в руки никто брать не хочет: читать невозможно, потому что писатель он был посредственный. [b]– А сами вы классиков читаете?[/b] – Да, и с большим удовольствием. Вы знаете, сейчас многие просят прочитать, отозваться, написать предисловие. И я читаю, читаю – как правило, талантливые рукописи попадаются редко. А потом беру… ну, допустим, я раз пятьдесят, наверное, перечитывал «Капитанскую дочку». И всегда с наслаждением. А недавно открыл «Анну Каренину». Я ее читал когда-то в юности, ну, думаю, большая вещь, будет трудно, так вот – прочел не отрываясь! Как другие читают детектив – взахлеб! Потому что каждая строчка содержит в себе такой запас мысли, чувства и такие изобразительные средства, что получаешь огромное наслаждение. [b]– Вы сказали, что вам приходится читать много современных авторов. А есть ли среди них те, кто вам действительно интересен?[/b] – Есть. Хотя… Может быть, я просто стар, но такой радости, как в молодости, уж нет. Тогда стали открываться, приходить к нам запрещенные книги, всякие, не только наши, от которых прежде советского читателя удерживали. И люди читали, встречались друг с другом или перезванивались, говорили: «Как? Ты что, не читал Булгакова? Ты не читал Хемингуэя? Да что ты? Да как это можно? А вот Платонов, смотри, вот там Платонов появился». Вот сейчас таких книг, честно сказать, не знаю. Но есть очень интересные писатели. Не буду перечислять, потому что одного назовешь, другой, случайно пропущенный, обидится. [b]– Первую публикацию свою помните?[/b] – Первую трудно забыть. У меня первое такое убогое стихотворение было напечатано в газете «Знамя победы» Киевского военного округа в пятьдесят четвертом году. По-моему, в декабре. А первая публикация, после которой я решил, что могу называть себя писателем, это был первый номер «Нового мира» тысяча девятьсот шестьдесят первого года. Там вышла моя первая повесть «Мы здесь живем». [b]– Как вы отдыхаете? Какое-то хобби есть?[/b] – Мое хобби – живопись. Можно сказать – хобби, а можно – уже не хобби: у меня были большие персональные выставки, и много картин я продал. Отдыхать же я люблю в разных местах. Мне одно и то же место надоедает. В конце прошлого лета был в Италии, место называется Гаета, это недалеко от Неаполя, между Римом и Неаполем. Мне нравится и в Прибалтике, и в Подмосковье мне очень нравится. [b]– Владимир Николаевич, что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»?[/b] – Помимо общих пожеланий здоровья и благополучия я пожелал бы, чтобы «Вечерка» всегда их радовала и чтобы они ее по этой причине не покидали. [b]Владимир ВОЙНОВИЧ [i]Время стрелки движет неустанно…[/i] ЗОЛОТЦЕ[/b] [i]Голову уткнув в мою шинель Авиационного солдата, Девушка из города Кинель Золотцем звала меня когда-то. Ветер хороводился в трубе, А она шептала и шептала... Я и впрямь казался сам себе Слитком благородного металла. Молодость – не вечное добро. Время стрелки движет неустанно. Я уже, наверно, серебро, Скоро стану вовсе оловянным. Но, увидев где-то у плетня Девушку, обнявшую солдата, Вспомню я о том, что и меня Называли золотцем когда-то.[/i] [b]ПЕСНЯ О ДВОРОВОЙ СОБАКЕ[/b] [i]Там лампочка качалась во дворе И вырывала конуру из мрака. В той индивидуальной конуре Жила-была дворовая собака. Два жениха ходили в гости к ней. Один нес кость, украденную где-то. Другой был и богаче, и щедрей, Он приносил ей рыбные котлеты. А третий не годился в женихи. Он был поэт и скромен, как поэты. Он приходил, пролаивал стихи. И ничего не требовал при этом. Ушами хлопал, лапою махал, Пел о любви, о чести и отваге. Он был поэт и вовсе не нахал, Чем и смутил он сердце той дворняги. Однажды, появившись во дворе, Два пса тащили кости и котлеты. И вдруг узрели оба в конуре Лохматый профиль нашего поэта. Два пса любили преданно одну, И только в этом были виноваты. Два пса тоскливо выли на луну, Как будто пели «Лунную сонату».[/i] [b]БАБУШКИН ОБЕД[/b] [i]Шла бабушка, несла кошелку с овощами. Спешила накормить свое семейство щами С картошкой молодой, капустой и морковью И прочей ерундой, полезной для здоровья. Шла бабушка... Был день воскресный, и погода Прекрасна, как всегда в такое время года. Ей встречная толпа улыбки излучала, Казалось бы, ничто беды не предвещало. О, бабушка, яви немного уважения Хотя бы не к себе, а к правилам движенья! Куда там! Подошла она к проезжей части... Еще мгновенье, и произойдет несчастье. Стоп, старая! Постой! Не перейди предела! Неужто тебе жизнь настолько надоела? Вон слева светофор. Зажжется свет зеленый, Ступай себе вперед с неспешностью законной. А справа переход подземный, им надежно В любое время дня воспользоваться можно. Она не слышит, нет. И напрямик полезла Визжали тормоза, корежилось железо... Был домино эффект вполне наглядно явлен: Пал велосипедист, «тойотою» раздавлен... Сплошной карамбуляж: «форд» врезался в «тойоту», А на «форда» еще залез побитый кто-то. В автобус грузовик ударился и смялся, И превратился вмиг автобус в банку с мясом, При этом въехав в столб, Столб рухнул на троллейбус, Троллейбус встал, как столб, и тут же загорелся. Стелился черный дым, визжали пассажиры (Не все, а только те, что оказались живы). Об этом по ТиВи в обед нам сообщили, Когда мы ели щи и бабушку хвалили.[/i] [b] СТИХИ О РИСКЕ БЕССЛАВНОГО КОНЦА[/b] [i]Все то, что было молодым, Стареет. Может статься, Умру почтенным и седым И поглупевшим старцем. Меня на кладбище снесут И – все равно не слышу – Немало слов произнесут, И до небес превознесут, И в классики запишут. И назовут за томом том, Что написал для вас я... Что ж, слава – дым, но дело в том, Что к нам она всегда потом... Но почему всегда потом И никогда авансом? Когда умру я в нужный срок, Жалеть меня не смейте. Я, может, сделал все, что мог, За много лет до смерти. Но если завтра попаду Под колесо машины, А то и вовсе упаду Без видимой причины, – То неужели в день такой. Не пожалеют люди, Что ненаписанное мной Написано не будет?[/i] [b]НЕУДАЧНИК[/b] [i]Был вечер, падал мокрый снег, И воротник намок. Сутулил плечи человек И папиросы жег. Он мне рассказывал о том, Что в жизни не везет. Мог что угодно взять трудом, А это не возьмет. Давно он сам себе сказал: «Зачем себе ты врешь? Пора понять, что Бог не дал Таланта ни на грош. Пора, пора напрасный труд Забыть, как страшный сон…» Но, просыпаясь поутру, Спешит к тетради он. И снова мертвые слова – Ни сердцу, ни уму. Такая выпала судьба. За что? И почему? «Ну, мне сюда». В руке рука. Сказал вполусерьез: «Давай пожму ее, пока Не задираешь нос». И, чиркнув спичкой, человек За поворотом сник. Я шел один, и мокрый снег Летел за воротник.[/i] [b] БАРАНЫ[/b] [i]Мысль о том, что борьба есть закон, Человеком усвоена рано. И в баранину с древних времен Человек превращает барана, Но издревле баран, как баран, Размышлял примитивно и глупо: «Люди могут забыть ресторан, Обойтись без овчинных тулупов. Есть в баране душа, есть и плоть, Светят всем одинаково звезды. Может быть, и барана Господь Для чего-то для высшего создал». Сложно мыслить баран не привык И не может понять он, что люду Очень нравится вкусный шашлык И другие скоромные блюда. Что баранина, если сварить, Хороша и к жаркому, и к супу. И зачем без тулупов ходить, Если можно ходить и в тулупах? Человек очень занят, ему Дела нету до скотской планиды. И к чему ему? Да ни к чему Разбираться в бараньих обидах. Он, охотник до умных затей, Жил, скучал и, возможно, от скуки Человек на планете своей Напридумывал разные штуки. Мчат машины, растут города, Зажигаются мощные топки… Скоро жизнь будет впрямь хоть куда, Нажимай только нужные кнопки. Только что человек ни найдет, Все ему приедается быстро. И уже в межпланетный полет Человека влечет любопытство. Он, презрев и опасность, и смерть, Долетит до Луны и Урана, Только жаль, никому не суметь Из баранины сделать барана.[/i]
Я долго не мог «выцепить» для разговора актера Панкратова-Черного из его плотного гастрольного графика. Но не пожалел и минуты потерянного времени, когда смог поговорить с ним. Cтоль остро и эмоционально ощущающего слово артиста мне еще не приходилось встречать. Не удивительно, что он пишет стихи. [b]– Александр Васильевич, вам, как актеру, помогает чтение художественной литературы?[/b] – Что значит «помогает»? Я дышу литературой! Я дышу Островским, Гоголем – без этого вы артист несостоявшийся. Вы понимаете, без литературы нет кино, нет театра. Да, мне кажется, и жизни-то нет. Ведь народ неслучайно придумал сказки. Тот же Бажов, те же Петров, Алексеев. Бабушка мне, моя Аннушка, рассказывала сказки, и я уже знал, что такое литература. И Арина Родионовна Пушкину тоже сказки рассказывала, и он написал гениальные сказки с ее слов. Понимаете, литература – это духовное начало народного существования. Литература вышла из дыхания человеческого, из притчи, из рассказа. Поэтому отношение к литературе, ну, это как… это как к Богоматери надо относиться, стоять на коленях и молиться, как на икону. Литер… Вы знаете, что такое литер? Это знак. Знак, который кричит «ура». Ли-те-ра-ту-ра! «Литер» кричит «ура». Кричит в честь Толстого, Достоевского, Тургенева, Лескова… Лесков – мой любимый писатель. Вы почитайте его переписку! Сам Лев Николаевич Толстой в дневниках своих отмечает: «Господи, как же я бездарен, ну почему я не могу написать письмо любимой женщине, как Лесков». Вот что такое Лесков. [b]– У вас есть настольная книга? Что-то из классиков…[/b] – Стихи Беллы Ахатовны Ахмадулиной. Это знаковый поэт для меня. Я говорю «знаковый», потому что после Анны Андреевны Ахматовой глубже и серьезнее поэта я не встречал. Когда Ахмадулина умерла, меня не было в стране. Я в Канаде был, и я не попрощался с Беллой Ахатовной. Когда вернулся, ночью приехал на Новодевичье кладбище, и, спасибо работникам кладбища, меня пропустили. И я положил цветы на ее могилу. А после этого приехал к мужу ее, Боре Мессереру, моему другу, замечательному художнику, и Боря мне показал, прежде я его не видел, архив Беллы Ахатовны. Это огромные стеллажи от пола до потолка, где ее записи, стихи, черновики. Боренька это все хранит, хотя говорит, что всем наплевать и никто не хочет этим заниматься. А этот архив, по моему мнению, достояние литературной истории! Это надо обязательно все опубликовать. Это очень важно, очень важно. [b]– Какие у вас друзья?..[/b] – А еще Женя Попов. Великолепный русский прозаик. Удивительный! Интереснейший наблюдатель. Наблюдатель – он наблюдает. Вы понимаете, как на блюдце выносит историю России, современной России. У нас таких писателей мало, остались только Распутин да Василий Иванович Белов. И Женя Попов рядом с ними. [b]– А как книга попадает к вам в руки?[/b] – Мне их дарят. Знаете, в Москве по книжным я не люблю ходить. А вот в Петербурге хожу. Потому что Петербург – город моих предков, моих дедушек, прадедушек, прапрапрадедушек. Я душой чувствую: в Петербурге книгу любят. Марина Арсеньевна Тарковская, младшая сестра Андрея Арсеньевича, составила последнюю книгу моих стихов, а издали мы ее в Петербурге. [b]– Вы помните свое первое детское мечтание «кем стану, когда вырасту»?[/b] – Моряком. Я был потрясен фильмом «Мы из Кронштадта». И так сложилось, что я стал учеником Ефима Дзигана, режиссера, который снял этот фильм. Вы можете представить – вот стечение обстоятельств, вот судьба! Дедушку, офицера, казака, штабс-капитана в двадцать седьмом году сослали на Алтай. Там я и родился. А Алтайский край шефствовал над Балтийским флотом, все ребята из деревень наших алтайских уезжали служить на Балтику. Нам все время крутили «Мы из Кронштадта». И я… обалдевал. Автором сценария «Мы из Кронштадта» был Всеволод Вишневский. Он требовал от Дзигана: ты так сними моряков, идущих в бой, чтобы у них на винтовках сверкали кончики штыков. И Дзиган на пару с оператором фильма (его фамилия была Страж, Наумов-траж, это родной отец режиссера Владимира Наумовича Наумова) придумывали, как заставить сверкать черненые штыки на трехлинейках. И придумали: фольгой кончики штыков обворачивали и прожекторами подсвечивали… А так как это днем было, то надымили из всех корабельных труб – черноту создавали. Вот сколько придумок было! Какие гении, какие режиссеры! [b]– Александр Васильевич, а как вы отдыхаете?[/b] – А вы знаете, что такое отдых, Сережа? От! Дых! То есть отойти от дыхания! А я хочу дышать. Поэтому не отдыхаю. Меня моя супруга, Юлечка, просит все время: «Саша, ну давай куда-нибудь поедем, отдохнем». Я говорю, нет! Потому что отдых – это отступление от собственного дыхания, это значит остановиться, это значит приблизиться к гибели. Поэтому я не отдыхаю. Никогда. [b]– Что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»?[/b] – Читателям? Читка – это всенощная. В храме божьем читка идет, отчитка. Это от грехов отчитка. Поэтому читатель должен быть создателем своего литературного погружения в читку, понимаете? В литературу читатель должен входить, как в обитель. И то и другое подразумевает уединение. Вот чем книга ценна? Тем, что читатель остается с ней наедине. Он всматривается в слова, в буквы, думает об авторе. Когда я читаю Толстого, Достоевского, Тургенева, я думаю: что они переживали в ту минуту, когда это писали? Что переживал Пушкин, который говорит: «Я вас любил». Это же отречение! Любил – и уже не любит. И все же цепляется, как за соломинку: «Любовь еще, быть может…» Это крик души. Я понимаю Пушкина, я его люблю за это – за крик души. «Я вас любил. Любовь еще, быть может…» – это мог написать человек… перед самоубийством. А прочтите Толстого – капитан Тушин перед боем. Как Толстой его понимает, как чувствует. И я, читая, начинаю понимать, чувствовать… Все это – величие литературы. К которой я всем желаю приобщиться. [b]Александр Панкратов-Черный [i]Я никогда дышать не перестану…[/i] Температура 39,5[/b] [i]В телевизоре отражается Мое маленькое окно, Отражением искажается Все, что улицей мне дано. И дома за окном перекошены, И машины, как пауки, Вот старушка в пальто поношенном, С тонкой тросточкой, без руки. Желтый мячик ей в ноги катится, Словно солнышко с небес, Но старушка, крестясь, вдруг пятится, Будто это из ада бес… А у стенки в стеклянной лужице Отражаются купола Золотые… На фоне ужаса… Молчаливые, без тепла. Видно, колокол где-то прячется, В колокольню засунув звон… Ах! Узнать бы, когда обозначится Тонкой линией горизонт – синий-синий Моей России!.. [/i] [i]Я никогда дышать не перестану – Мне Богом жить и жить разрешено, Мне надо утром выходить к туману, Мне надо настежь открывать окно, Мне надо солнце встретить на восходе, А на заходе надо проводить…. И раствориться капелькой в природе, И сердцем боль таких же капель пить, Любить!.. А если вдруг… Так, значит, надо – Господь уйти мне, значит, разрешил… И пусть Земля проститься будет рада, Простив за то, что умер я и жил… Моя Москва! Моя столица! Мне по ночам ты стала сниться, И я боюсь, что вдруг проснусь, И без Москвы увижу Русь, Как без креста!.. Кому молиться?.. Не зазвонят колокола, И храмы канут в неизвестность, И в душах выгорят дотла И стыд, и совесть, Честь и честность… И не сгорят лишь от стыда Стада чиновников! Беда Ко мне свои протянет руки, И я с разбитой головой Увижу, как на мостовой Железный Юрий Долгорукий, Россией взятый на поруки, В запой отправится… Травой Закусит он у постамента И проклянет интеллигента, И будут страшными слова – Одно из них, а может, два: «Моя Москва! Моя Москва!» – Ты по ночам мне стала сниться, И я боюсь, что вдруг проснусь, И без Москвы увижу Русь, Как без креста!.. Кому молиться?.. Господи! Дай же мне волю! – Рощу с березовым соком, Песню с печалью и болью О птице, парящей высоко, О маме, дождавшейся сына, О сестрах, встречающих брата – А не о вдовах, застывших у тына, Убитых бессмертьем солдата… Господи! Дай же мне волю! – Солнце, горящее в синем, Звезды на черном с луною Но не войны над Россией, Но не стрельбы надо мною… Дети, смотрящие в небо, Пусть удивляются птицам, Запаху свежего хлеба И улыбнувшимся лицам… Господи! Дай же мне волю!..[/i] [b]Маме[/b] [i]Мама, милая, дорогая… Как печально мне без тебя… И погода у нас такая – Снегом кружится и, слепя, Видеть улицу и дорогу Не позволит ни в ночь, ни в день. Ветер ставнями бьет тревогу – В дом, как в колокол, как в мишень, В душу гонит тоску по каплям… Грусть слезами готова течь, И мерещится месяц саблей, Будто звездная в небе сечь. И в ночи не хватает свечек, Чтобы тени ушли к углам… От простуды укрыться нечем – Не хватает душе тепла… Вот погода у нас какая, Мама, милая, дорогая… Если мне любимая приснится – Я увижу синие глаза… В эту синь, как золотые птицы, Залетят лучи, как в небеса. Грусть моя осенняя в сторонке Спрячется в березовой тени, Уступив дорогу для девчонки, Уходящей в солнечные дни. Там они, счастливые, исчезнут – Солнце не отдаст их никому… Грусть моя, проваливайся в бездну – В душу, что нужна мне одному… Тьму ее, как ночь, звездой дырявить Будет в одиночестве тоска, Потому что сон меня оставит, Разорвав будильник у виска. Из постели я, как из тумана, Встану молча и пойду больной Допивать последних полстакана Чокнувшись, как с другом, с тишиной. Какое солнце на дворе! С ума сойти!.. – И не вернуться – В самом себе перевернуться И думать только о добре, Потом прохожим улыбнуться И удивиться детворе, Как красным ягодам на блюдце, На светлом снежном серебре! А может, в детство мне вернуться И, вспыхнув угольком в костре, В большое пламя разгореться! – И пусть друзья придут согреться… Какое солнце на дворе![/i]
СРЕДИ множества авторов-исполнителей Ефрем Амирамов всегда мне казался стоящим несколько особняком. Интервью с Ефремом, которому на днях исполнилось 55 лет, это только подтвердило…[b]– Ефрем, вы пишете песни на свои стихи. А не хотелось ли вам, скажем, когда-нибудь написать на стихи какого-нибудь классика?[/b]– Нет. Претензия на звание «композитор» мне чужда. Мои стихи, которые стали песнями, так и рождались вместе с мелодией – «двойняшками».Но все же я считаю, что в песне приоритет у музыки. У меня даже есть стихи по этому поводу: «Я говорил и повторяю снова: хоть глуп для стихоплета сей вираж, но музыка нежней и тоньше слова и потому царица. Слово – паж.Как все пажи у ног монарших трутся, так слово к музыке стремится прикоснуться». Но это только в том случае, если мы говорим о песне, конечно.У меня вообще песни и стихи пишутся как бы сами собой. Мне кажется, когда порыв души начинаешь корректировать разумом, появляется фальшь.[b]– Классику до сих пор читаете, перечитываете? Может быть, есть какая-то настольная книга?[/b]– Если говорить о художественной литературе, то даже уважаемых мною классиков, мыслителей, философов я редко перечитываю. Если говорить о поэтах, со студенческих лет уважаю Шарля Бодлера – пример действительно высокой мысли. Еще, конечно, Пушкин, Лермонтов. Люблю стихи Василия Курочкина, особенно его переводы.[b]– А сегодняшняя проза?[/b]– Этот гибрид крови и спермы меня не интересует. Я уже состоявшийся, взрослый человек, поэтому мне это неинтересно.[b]– То есть вы полагаете, что тут ничего достойного попросту нет?[/b]– Для того, чтобы это утверждать, необходимо хоть что-то прочесть. Я пытался открывать для себя современных писателей, но не нашел пока той интриги, которая могла бы меня увлечь, и мысли, которая могла бы заинтересовать. Но я считаю, что в мире все может и должно быть. Я считаю, что несправедливости нет, что даже несправедливость справедлива. А в искусстве тем более.[b]– А вообще как вам попадает книга в руки?[/b]– Все необходимое у меня есть. И если я хочу найти ответ на интересующий меня вопрос, то обращаюсь к философам, мудрецам ушедших веков: Моисей, Конфуций, философы Древней Греции и Рима; ежедневно читаю священное писание. Есть еще энциклопедии, словари… А еще сборники стихов Вертинского, Ахматовой, Хайяма, Есенина – эти книги я открываю тогда, когда ищу не в себе, а в окружающем меня мире согласного со мной или наоборот.[b]– Вы помните свое первое детское мечтание – «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Я с детства видел себя на сцене. Уже в детском саду занимался танцами. Мой папа был организатором, балетмейстером и руководителем Государственного Карачаевского ансамбля песни и пляски. Папа играл на всех музыкальных инструментах, кроме духовых. Всегда импровизировал. Если в моей жизни и был учитель, то это мой отец.[b]– Как вы отдыхаете от гастролей, от дел вообще? Может быть, есть какое-то хобби?[/b]– Знаете, если бы то, что я делаю, называлось работой, я бы на второй день не пошел на работу. И это принципиально.Я делаю то, что мне нравится. И отдыхать от того, что люблю, не хочу. Для меня хобби – это сама жизнь.[b]– Мы всегда завершаем интервью пожеланием читателям «Вечерней Москвы»…[/b]– Что можно пожелать миру, в котором живешь? Только счастья. Когда вокруг счастливые люди и ты посередине, ты купаешься в счастье. Поэтому я, как нормальный человек, нуждаюсь в счастье окружающих меня людей.Поэтому любви, счастья, воли, вот что я могу пожелать. Я же буду этим жить сам![b]Ефрем АМИРАМОВ[i]Москва, как дом родной…[/i]МОСКВЕ[/b][i]Нет, я не сотворилсебе кумира…Всех идолов давноотправил в тир…Но для меня Москва –столица мира…Она, как губка,впитывает мир…Москва – как дом роднойлюбой свободе,Порою мерзкой,аж до тошноты…Но все равносчитается в народеСтраной осуществлениямечты…И знаю я, чем москвичикрасивы,Они Москву в рай миравозвели;Той многоликостьюнародов всей России…Возможно, дажевсех детей Земли…Всем «коренным» и всем«молочным» надо,Уж если нас собралмосковский драйв.Не создавать себеи людям ада,Поверьте, остальноебудет – Рай…А я люблю Вас, тех,кого однаждыПривел в Москвукакой-нибудь билет…Нас всех родник любвиспасет от жажды…«Московских улицнегасимый свет…»[/i][b]ПАНИКА[/b][i]То ли смех вокруг, то ли стон?На душе, в сердце паника…Раз любовь потеряла трон,Значит, смертьжаждет праздника…За любовь я пойду на бой,Даже без опасения…Ведь Отец мой,Всесильный мой,Твердыня спасения…!Я то знаю, мой Бог со мной,Потому я с ПобедоюСчастье сам понесу домой…Хоть, где дом мой, не ведаю…Ты кого пугаешь войной,Раб, на власти помешанный,Ведь Победа живет со мной,Любимою женщиной…!Значит, жизнь свою сам совью,Любовь прославлю одою…Чтоб не спутали власть своюС моею свободою…!В пирах веселыхи в печали тризны,Насытив тело пайкой синяков,Я хорошо усвоил в этой жизни –У вдохновенья нет черновиков.И вот со мной,потрепанным и старым,Печальный вечер Муза провела,И молчать уставшая гитара,В такт к стихам рыдала,как могла.Что делать,иногда не понимаю…На Бога вечно стыдно уповать.Я не святой и многое ломаю,Но знаю, что не буду убивать.Есть то,что не меняется упрямоВ нас никогда…Вся жизнь – пример один…И без сомнений,мною брошенная мамаСчитает – у нее хороший сын.Одни стихиот юности остались,Но их теперь, как листья,в осень жгут,И любовь такойсмешною оказалась,Слезы даже до сих пор идут…Не состоялось многое, но все жеХватает силне падать и не пасть.И хочется порой воскликнуть:«Боже!»И жизнь своюу дьявола украсть.И оставшийся деньбез оглядки прожить,Без невзгод и потерь –налегке…Вина вкусные пить,вкусных женщин любитьИ стихи почитать в кабаке...[/i][i]Назвать мой случайможно частным…Мне счастьевсе открыло дали…Я разучился быть несчастным,Хотя весь соткан из печали…Я, как и все, конечно, знаю,Что было, есть и то,что будет…А если жизнь на сон меняю,То пусть никтоменя не будит…Не отрывайтезовом властнымОт тех, кто следует«В начале…»Я не умею быть несчастным,Хотя весь соткан из печали.[/i]
В НАЧАЛЕ восьмидесятых, когда я учился на факультете журналистики МГУ, знаменитый писатель Арканов вел у нас «юмористические» курсы. Рассказывал о законах смехотворности, приводил недавно вышедшего из тени Аркадия Райкина, Михаила Жванецкого и других юмористов. А сейчас, спустя тридцать лет, выходит его новая книга из цикла «Шут с вами», в которую вошли не только юмористические, а может, даже и не столько юмористические вещи…[b]– Аркадий Михайлович, вы в своем жанре уже, можно сказать, классик. А вы себя классиком ощущаете?[/b]– У меня к этому отношение очень простое. Никто ничего про себя не знает. Поэтому я всегда отвечаю так: если после того, как меня не станет, моя книга еще останется у кого-нибудь на полке, значит, можно считать, что я был писателем.[b]– Я не зря начал с «классического» вопроса. А вы классиков до сих пор читаете?[/b]– У меня достаточно большая библиотека. Сказать, что я все это время от времени перечитываю, я не могу. У меня вообще есть глубочайшее убеждение: все, что нужно прочитать из того, что мы называем большой литературой, это нужно читать где-то в возрасте, ну, скажем, от подростковых до юношеских лет, и до сорока пяти. Тогда это все усваивается.Из этого складывается мировоззрение человека, его представление о литературе.[b]– Допустим, вам говорят: вышел новый роман очень талантливого автора…[/b]– Я беру книгу, начинаю читать, и буквально через пятнадцать-двадцать страниц мне становится ясно, что это за уровень – хороший, плохой или никакой. И очень часто появляется ощущение, что нечто подобное я уже читал. Может, у Бунина, а может, у Гоголя… не буду называть и перечислять, времени не хватит… но читал! И тогда я говорю себе: да, автор – способный человек, но открытия не сделал. Для меня. Вообще, открытия человек делает в первой половине своей жизни.[b]– Значит, молодых вы все-таки читаете. Кто вам интересен?[/b]– Я считаю, что заслуживает внимания Сорокин, как бы его ни критиковали. Это, безусловно, писатель! Еще Пелевин, Веллер... Их следует читать. А из женщин – Улицкую, Рубину… Это очень качественная литература, причем иного – нового! – уровня по сравнению с той, которую мы называем классической. Чем хороша настоящая литература? Не тем, что мы ее прочитали и восхитились: ах, какая замечательная книга! Она хороша тем, что, помимо нашей воли, рождает огромное количество ассоциаций, которые, как ветви от дерева, начинают уводить нас в разные стороны.[b]– А как обычно книга попадает к вам в руки?[/b]– Библиотека моя уже сложилась и пополняется теперь очень редко – лишь теми книгами, которые дарят мои друзья, молодые или немолодые.И в зависимости от того, что это за книга, какого она качества, книга либо становится на полку, либо убирается куда-то в ящики и лежит там. Книги же, которые меня, скажем так, обременяют, я стараюсь отдать в библиотеки, читальные залы...[b]– Они там нужны?[/b]– Увы, интерес к литературе сегодня трагически низок. Вообще, литературное чтение – это процесс особый, уединительный, спокойный, вдумчивый, который призван рождать в человеке мысль, ощущения.Чтение книг в метро, трамвае или в Интернете – это не то чтение. Даже физиология не та.Как бывший врач ответственно заявляю: любой человеческий орган, который не охвачен активным действием в активной жизни, атрофируется. Так же происходит и с мозгом. Если он лишается процесса познания, которое требует обязательного интеллектуального труда, энергии, если познание заменяется потреблением информации, которую можно выудить из Интернета без всяких усилий, то мозг становится ненужным. В итоге мы можем получить высокотехнологичное общество биороботов.[b]– Есть ли у вас хобби? Есть ли места, куда вы любите ездить, чтобы, так сказать, отдохнуть душой и телом?[/b]– Есть места, которые мне нравились и нравятся, в которых я бывал и куда с удовольствием съездил бы еще не раз. Но это не имеет ничего общего со стремлением полежать вверх животом, позагорать, ни о чем не заботясь и ни о чем не думая. Для меня отдых – это смена занятий, переключение, например, гастрольные поездки. Это и отдых, и работа одновременно. А хобби… Для меня это не хобби, это форма моей жизни – я очень люблю музыку. У меня серьезная фонотека.К слову, когда я ставлю тот или иной диск, то часто получаю удовольствие от того, что еще кто-то рядом со мной слушает эту музыку и так же ее воспринимает. Желание делиться тем, от чего ты сам получаешь удовольствие, одно из самых больших удовольствий.[b]– Обычно мы завершаем интервью пожеланием читателям «Вечерней Москвы»…[/b]– У меня пожелание всегда одно: читайте, читайте и читайте! И ни в коем случае не пользуйтесь суррогатами – отравитесь. Допустим, вы посмотрели кинофильм, снятый по какому-то известному произведению, но вы это произведение не читали. Так вот, не доверяйте этому кинофильму, даже если он вам очень понравился.Экранизация может быть плохой и может быть хорошей, но она всего лишь призыв к тому, чтобы человек прочитал книгу. Поэтому – читайте![b]Эта чёрная кривизна белых прямых линий…Аркадий АРКАНОВ[/b][i][b]Рассказ[/b][/i]Я СТОЯЛ на одной ноге, опираясь на другую, и, уставившись в одну точку, смотрел по сторонам с безразличным любопытством только что родившегося старика.Очаровательная мерзкая старушка злобно улыбнулась мне беззубым младенческим ртом и прошепелявила, четко заикаясь на каждом слоге: – Что вы тут бегаете, как вкопанный? Ваша вдова давно ждет вас, надеясь, что ты не придешь!..Я стремглав медленно тронулся с места и с большим трудом легко протиснулся в настежь закрытые двери старого, только что построенного крохотного двенадцатиэтажного дома.Моя внезапно овдовевшая невеста стояла лежа на горизонтальной табуретке, протягивая ко мне скрещенные на груди высохшие нежные руки. Лицо ее, обезображенное неземной банальной красотой, украшала гримаса опостылевшей любви и пламенной неприязни. Я обнял ее сочное костлявое тело и ощутил только что забытый прилив возбуждающего отвращения.Она прижималась ко мне, пытаясь вырваться из моих вялых настойчивых объятий, а потом заорала тихим истерическим шепотом: – Какое было бы счастье не видеть тебя, тварь моя любимая, чтоб ты сдох, не дай Бог!..Мы обвенчались с ней в погребальном зале Троекуровского ритуально-развлекательного комплекса.На свадебной тризне злейшие друзья и незнакомые свидетели весело соболезновали нашим дальним родителям и танцевали под похоронный марш Шопена. От безутешного счастья я не чувствовал под ногами земли, ставшей для меня тяжким пухом… Каждый новый день нашей бесконечно короткой жизни отличался один от другого неповторимым однообразием.По утрам она возвращалась домой с работы, а я ждал момента, когда смогу наконец не целовать четырежды ее мягкие сухие губы, вдыхая трезвящий аромат изысканного перегара.Мы обожали друг друга без всякой взаимности. Я никогда не изменял с ней моим любовницам, а она ни разу не ложилась со мной в постель в присутствии своих возлюбленных…Каждый вечер два-три раза в год мы оставались наедине. Я молча беседовал с ней, глядя в распахнутое окно, плотно закрытое ставнями, а она металась из угла в угол, не находя себе места от счастья.Что-то четко необъяснимое притягивало нас, вызывая желание послать друг друга к чертям собачьим, раз и навсегда взявшись за руки. Но, видимо, слишком сильна была моя ненависть к ее любимым сериалам, а ее безудержно тошнило от моего увлечения джазом.И вот однажды, когда я, матерясь от возмущения, не мог оторваться от бразильского сериала, а она, блюя от восторга, слушала Эллингтона, мы вдруг бросились друг к другу, как два изголодавшихся наркомана, и, задыхаясь в судорогах взаимного оргазма, решили развестись…Я с того момента жил в полном одиночестве с навязчивым ужасом несбыточной надежды, ежечасно прогоняя от себя назойливые мысли о ее внезапном возвращении… А она все удалялась и удалялась, становясь все ближе и ближе, пока совсем не исчезла, оставаясь рядом…
[b]– Сергей, вы, если и не классик, к элитарным поэтам точно принадлежите. А в классики, как вы считаете, войдете?[/b]– Ничего себе вопрос! Я себе тщеславие не расчесываю – ни к чему это и не моего ума дело. Про собственную «элитарность» впервые слышу.[b]– А как вы сами относитесь к классике? Перечитываете классику?[/b]– Восемьдесят процентов, если не больше, моего чтения – классика. Сейчас я читаю, наверное, в третий-четвертый раз «Былое и думы».[b]– А из современных писателей, поэтов кто-то вам интересен?[/b]– Я более или менее слежу за нынешней поэзией, поскольку имею отношение к этому цеху, и у меня есть потребность быть в курсе дела.Отставание с текущей прозой я немного наверстал два года назад, когда был в Букеровском жюри. Запомнился Леонид Юзефович, впрочем, его-то я давно ценю, а «новенькими» для меня были петербуржцы Елена Чижова и Николай Крыщук. Наверняка кого-то из достойных авторов забыл – я поэтому и не люблю этой журналистской «игры во мнения».В свое время с большим удовольствием прочел Владимира Сорокина «День опричника».[b]– А как книга попадает вам в руки? Есть, наверное, своя библиотека? Ходите ли вы в библиотеки, книжные магазины? И что вас заставляет взять книгу в руки?[/b]– Ну, во-первых, у меня вроде бы нехудая домашняя библиотека. И здесь мы вернемся к вашему первому вопросу – к чтению классики.Почти всю классику я могу прочесть, не выходя из дома. А если я заинтересован в какой-то книжке, скажем, в последней книге Лидии Гинзбург, то просто взял и купил… Да вот она, называется «Проходящие характеры».[b]– Плюс литпремии, наверное… И еще, вы читаете все, что вам дарят друзья?[/b]– Ну, если это – сочинения друзей, разумеется. А премии… Не помню случая, чтобы я, узнав о каком-то новом лауреате, бросился тотчас его читать, если не читал прежде.Я ведь, в общем-то, нахожусь внутри литературного процесса и, как правило, имею какое-то представление, кто чего стоит. А если не имею, то могу довериться мнению более осведомленных знакомых.[b]– Помните ли вы свое самое первое детское мечтание «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Конечно, помню: пожарным я хотел стать.[b]– А когда пришли к мысли о писательстве?[/b]– И это помню. В девятом, что ли, классе зимой я шел от учительницы английского и вдруг ни с того ни с сего решил стать писателем, хотя я тогда почти ничего еще не сочинял.[b]– А первую публикацию помните?[/b]– Первую? Затруднюсь вспомнить точно. Хотя, нет, первая публикация была в университетской многотиражной газете, где напечатали сразу нескольких студийцев Игоря Волгина: Бахыта Кенжеева, Александра Сопровского, Алексея Цветкова и меня, ну, в общем, наш тогдашний товарищеский круг.[b]– Сергей, а как вы отдыхаете? Может, есть места, где вам хорошо и душой, и телом?[/b]– Я довольно легок на подъем и неравнодушен к новым впечатлениям, поэтому мне нравятся всякие поездки.А еще я люблю гулять на даче с собакой – у меня всю жизнь собаки. Я даже нашел объяснение своей дружбе с собаками: это хороший способ быть одному и при этом не чувствовать одиночества.[b]– Заключаем мы обычно интервью пожеланием читателям «Вечерней Москвы»…[/b]– Во-первых и как всегда – хочу пожелать здоровья и поменьше огорчений. Ну а раз у нас литературное интервью, и это во-вторых, я бы пожелал читателям прочесть какие-нибудь новые стоящие стихи и привязаться к ним.[b]Сергей ГАНДЛЕВСКИЙ[/b][i][b]Кто в курсе дела, вряд ли станет стыдиться…[/b]Мама маршевуюмузыку любила.Веселя бесчувственныхродных,виновато сыростьразводилав лад призывнымвздохам духовых.Видно, что-то вродеатавизмабыло у совслужащейпростой –будто нет его,социализма,на однойшестой.Будто глупымбарышням уезднымне собратьсеребряных колец,как по пыльной улицес оркестромвходит полкв какой-нибудь Елец.Моя мама умерладевятогомая, когда всюдудень-деньскойнадрывают сердце«аты-баты» –коллективныйкатарсис такой.Мама, крепко спипод марши мая!Отщепенец,маменькин сынок,самого себя не понимая,мысленноберет под козырек.У Гоши? Нет.На Автозаводской?Исключено.Скорей всего, у Кацов.И виделись-тотри-четыре раза.Нос башмачком,зеленые глаза,а главное – летящая походка,такой ни у кого ни до,ни после.Но имени-тоне могло не быть!Еще врала напропалую:чего-то там ейБродский посвятил,или Парижнебрежно поминала –одумайся,какой-такой Париж!?Вдруг вызвалась«свой способ» показать –от неожиданностия едва не прыснул.Показывала долго, неумелои, морщась, я ударами младыхи тощих чреселторопил развязку.Сегодня,без пяти минут старик,я не могу уснуть не вообще,а от прилива скорби.Вот и вспомнил –чтоб с облегчениемзабыть ужена веки вечные – Немесова.Наташа.Старость по двору идет,детство за руку ведет,а заносчивая молодостьвино в беседке пьет.Поодаль зрелые мужчины,Лаиса с персикомв перстах.И для полноты картинырояль виднеется в кустах.Кто в курсе дела,вряд ли станетстыдитьсянаших пустяков,зане метаморфозой занят:жил человек – и был таков.А я в свои лета, приятельи побратим по мандражу,на черный этотвыключательпочти без робости гляжу.Чик-трак – и мрак.И все же тайназаходит с четырех сторон,где светит месяцmade in Chinaи спальный серебрит район,где непременно в эту пору,лишь стоитотодвинуть штору,напротив каждого окна –звезда тщеты,вот и она.[/i]
ЭТОГО автора-исполнителя, стоило ему спеть «Я сегодня ночевал с женщиной любимою, без которой дальше жить просто не могу», полюбило минимум пол-России. С женским лицом. И «поймать» его стало почти невозможно. Я долго не мог «выловить» Сергея Трофимова для разговора. Но в конце концов это случилось… [b]– Сергей, вы относите себя к авторской песне или к эстраде?[/b] – Я себя ни к кому не отношу. Я рок-н-ролльный человек. В детстве я долго болел, руки годами были в гипсе, была сложная травма, и я начал писать стихи. Сам не знаю почему. И гораздо позже запел. [b]– А вы пишете только стихи и песни?[/b] – Стихов пишу очень много. Но у меня есть и одна повесть, очень смешная, которую я все никак не доработаю. [b]– Звезда и классик, на ваш взгляд, тождественные понятия?[/b] – Звезда – это вообще непонятно, что такое на сегодняшний день. А классик – то, что устояло в веках. [b]– А вы классиков до сих пор перечитываете?[/b] – Льва Толстого. Без его прозы я долго не могу. И без прозы Бунина и Куприна долго не могу. [b]– А кто-то из современников вам интересен? Вы следите за литературным процессом?[/b] – Современных авторов я читаю, но выделить, пожалуй, никого не могу. Может быть, Пелевин… В свое время меня заинтересовал его роман «Дженерейшн π» и с тех пор я стараюсь прочесть все, что он пишет. [b]– А как книга попадает в ваши руки? Кто-то ходит в книжные магазины, у кого-то, как, например, у писателей старшего поколения, своя огромная библиотека…[/b] – И у меня огромная библиотека. И еще я люблю книжные развалы. Кстати, в Париже на одном таком развале я наткнулся на томик Пастернака, изданный в те еще годы. [b]– Пастернак – тоже ваш любимый классик?[/b] – Нет, я так сказать не могу. [b]– Сергей, а вы помните свое самое первое детское желание – «кем стану, когда вырасту»?[/b] – Конечно. К нам в детстве во двор приезжала большая оранжевая машина. У нее было много всяких блестящих рычагов. Из нее выходил человек и, управляя этими рычагами, подхватывал контейнеры с мусором и опрокидывал их в огромный кузов. Я всем этим был просто заворожен и мечтал стать водителем такой мусоросборочной машины. [b]– А как вы отдыхаете от трудов праведных? Куда уезжаете, чтобы расслабиться и душой, и телом?[/b] – Вы знаете, не доезжая Мурома, есть такая деревня Дедово. У меня там домик. Вот там я отдыхаю душой. Там выходишь утром – и тебя оглушает тишина. Представляете – оглушает! И ты слышишь шепот Бога. [b]– Вы человек верующий?[/b] – Я думаю, это неправильно поставленный вопрос. Неверующих нет вообще. Каждый во что-то верит, пусть даже не сознавая этого. [b]– Сергей, мы обычно заканчиваем интервью пожеланием читателям «Вечерней Москвы»[/b]… – Я хочу пожелать то, чему пытаюсь научиться сам, научиться радоваться каждому мгновению своей жизни. Это достаточно сложно сделать. Мы иногда грешим: и тут что-то не так, и здесь что-то не то. Просто, мне кажется, мы до конца не оцениваем то чудо, которое с нами происходит. Это чудо под названием «жизнь». Нужно за каждое мгновение жизни быть благодарным Творцу. [b]Сергей ТРОФИМОВ [i]«А ты дышала лунным светом[/i] Я СКУЧАЮ ПО ТЕБЕ[/b] [i]Казалось бы, ну что скучать? Всего семь дней разлуки, А вот скучается, хоть волком вой. Посуды кухонной гора – все не доходят руки, И опять забыл полить столетник твой. Друзья зовут – давай махнем на шашлыки на дачу, А я не еду, мне милей мой сплин. В привычной мизансцене дней все выглядит иначе, Когда невольно поживешь один. Я скучаю по Тебе, как апостол по святым мукам. Я скучаю по Тебе – вот какая штука... Казалось бы, ну что скучать? Считается полезным Недельку друг от друга отдохнуть И я все пробую начать жить логикой железной, Но в логику любовь никак не запихнуть. И наш обыденный уклад, сложившийся годами, Где суета сует владеет всем. Мешает нам расслышать крик седого мирозданья, Что мы живем не так и не затем. Я скучаю по Тебе, как пустыня по снегам белым. Я скучаю по Тебе, что уж тут поделать... Казалось бы, ну что скучать? Пройдет всего неделя, И все вернется на круги своя. Домашние дела, друзья, работа на пределе, А, в общем, жизнь вполне обыкновенная. И лишь заметив первый снег над хмурою столицей И у ларьков озябшие цветы, Я вспомню, как недолог век, что он не повторится, И что всего прекраснее в нем – Ты. Я скучаю по Тебе, как подранок по своей стае. Я скучаю по Тебе, вот ведь как бывает!.. Я скучаю по Тебе... Я скучаю по Тебе...[/i] [b]О МОСКВЕ[/b] [i]Застучал по асфальту порывистый дождь, Как из лейки, как из лейки. Пробежала по улицам зябкая дрожь Пыльной змейкой, пыльной змейкой. Переулки, проспекты, бульвары, Мосты заиграли синевою, И парит благодать неземной красоты Над Москвою, над Москвою. В этом городе мне довелось пережить Всяко-разно, всяко-разно. Я был бит, я был квит и в беде позабыт. Жизнь не праздник, ох, не праздник. Но когда над Москвою грохочет июль Грозовою канонадой, Снова кажется мне, будто счастье мое Где-то рядом, где-то рядом. От Цветного бульвара до Красных ворот Каждый камень мне знакомый. Здесь когда-то с друзьями нас взял в оборот Дядя Витя, участковый. Коля, Пашка, Толян – золотые мои Хулиганы, хулиганы. Уберег ли вас Бог от сумы, от тюрьмы И Афгана, и Афгана? И пускай наша жизнь на исходе веков Стала жесткой, слишком жесткой. Мы всегда будем дети московских дворов На бескрайних перекрестках. И когда выйдет время покинуть свой дом, Став небесной синевою, Мы вернемся на землю июльским дождем Над Москвою, над Москвою. Мы вернемся на землю июльским дождем Над Москвою, над Москвою.[/i] [b]ГОЛУБИ[/b] [i]Детство босоногое мое помнит, Как пекло от раскаленных крыш в полдень. И весенний ветер надувал парус, Пахнущей морями простыни. У меня под майкой голубок белый, Я с утра сменял его на свой велик. Ох и будет дома нагоняй, только Нет меня счастливей в эти дни. Там, там высоко над землею кружит стая, Если смотреть наверх – кружится голова. И мне так легко, словно это я летаю, И рядом только неба синева. Первая, несмелая любовь Оля, До рассвета вечер выпускной в школе, Голуби, которых я поднял в небо, Губы чуть соленые от слез. И казалось, будто в вышине синей Птицы написали мне ее имя, Чтобы эту память о любви первой Я с собой как ладанку пронес. Там, там высоко над землею кружит стая, Если смотреть наверх – кружится голова. И мне так легко, словно это я летаю, И рядом только неба синева. Вот уже роняет желтый лист осень, Укрывая бережно земли проседь, Старые привычки бережешь свято, Мелочи приковывают взгляд. Но когда тоскою защемит сердце, Я спешу навстречу со своим детством, Поднимаю в небо голубей белых, Словно много лет тому назад. Там, там высоко над землею кружит стая, Если смотреть наверх – кружится голова. И мне так легко, словно это я летаю, И рядом только неба синева.[/i]
С Матвеем мы какое-то время назад работали в одной телекомпании, где он был в начальниках, а я в исполнителях. Тогда меня удивило его доброжелательное отношение к новым людям и проектам. В разговоре же о литературе он открылся с новой стороны. [b]– Матвей, вы известны как теле- и радиоведущий, а в литературе вы тоже хотите оставить свой след?[/b] – История – дама хитрая. У нее часто свой выбор. И очень трудно понять, чем этот выбор обусловлен. Есть много произведений о несчастной, разбитой любви, но почемуто мы все любим «Ромео и Джульетту». Не думаю, что даже если бы я сел и написал какой-то роман о любви, то он бы остался в веках. Поэтому моя скромная роль литератора состоит в том, что стараюсь все, что я узнал о мире вокруг себя, в какой-то изящной и ненавязчивой форме рассказать моим друзьям. У меня хорошие учителя. Вспомним Джеральда Даррелла, например. Вроде писал о животных, а написал на самом деле о целом мире вокруг себя. И это только один пример. Удивительными писателями были тот же Катаев, тот же Паустовский. Книжки Паустовского «Время больших ожиданий» и «Начало неведомого века» просто открыли для меня мир. Поэтому я очень скромно и, надеюсь, адекватно воспринимаю свое место в литературе. [b]– А читаете ли вы до сих пор классику и помогает ли она вам до сих пор?[/b] – Я много раз в школе пытался прочитать «Войну и мир» – и не смог. Эта книжка меня отпугнула своим размером, своим объемом, вернее. Читал кусками, прочитал полностью недавно. Удивительная, хорошая книга. Это я просто пример привел: для каждой книги человек созревает каждый раз строго индивидуально. Один писатель пошутил, что он уже новых книг не читает, он только перечитывает свои любимые книги. Совсем как человек, который слушает любимую музыку, которая ему нравится, с которой он идет по жизни. Но мне порой необходимо читать какието новые книги, более того, даже популярные, на которые обращает внимание большая масса читателей. [b]– Кстати, а кого из молодых, метящих в классики, вы читаете?[/b] – Знаете, я здесь, наверное, не буду оригинален. Ну, вот, например, прочитал новую книжку Глуховского, которая называется «Рассказы о Родине». [b]– Глуховский у нас в «Письменном столе» с фрагментом из этой книги уже появлялся.[/b] – Мне нравятся книги, которые написаны стильно, где не просто сюжет, но важно и то, как написано. Иногда написано и удивительно, и непросто. [b]– А как вам книга попадает в руки? Ходите по магазинам? Читаете анонсы, ориентируетесь на литературные премии? Прислушиваетесь к советам друзей?[/b] – Нет, я никогда не хожу в магазины, потому что хожу в издательства и там отбираю то, что мне интересно. А когда я пишу книгу, то категорически себе запрещаю вообще что-либо читать. Из литературы. Я человек чрезвычайно восприимчивый, и это может нанести огромный вред миру, который ты придумываешь и кладешь на бумагу. Потому что есть очень сильная литература, она просто сбивает с ног. И она может тебя переформатировать, переделать твой литературный стиль. И ты будешь вторичен. Такое воздействие на меня оказали книги покойного Петра Вайля. Его «Гений места», «Стихи про меня» – сильнейшая история. Это новый стиль в литературе, новое слово в литературе! Понимаете, это такое… «Дискавери» про литературу. И кстати, почему я практически не обращаю внимания на книги, которые получают литературные премии. Дело в том, что мои потребности в литературной пище не совпадают с литературными премиями. Но это не недостаток литературных премий, просто у каждого свой подход. [b]– Помните ли вы свое самое первое детское желание – «кем стану, когда вырасту»?[/b] – Я хотел быть водителем. Дети же любят машинки, и у меня была машинка с надписью «Хлеб». И я все время представлял, как ее вожу. Самое недостижимое, что было и что могло быть тогда для ребенка, это сесть и покрутить руль в машине. В моей книжке «Черная Рука и пирамида Хеопса» есть мальчик Саша, мой сын, а у меня действительно есть сын Саша, так вот он предлагает Черной Руке пойти сесть в папину машину и покрутить руль – и это как высший подарок! Это не случайно, это отзвук моей детской мечты. [b]– Есть ли у вас хобби? Как отдыхаете, расслабляетесь?[/b] – Вы знаете, не то сейчас у меня время. Я только начал писать и все свободное время отдаю именно этому. Здесь нет какого-то нездорового фанатизма. Просто, знаете, если что-то появляется, это надо написать. Если что-то у тебя в голове есть, если оно тебя буквально распирает, то возьми и положи это на бумагу. А вообще, отдых – это… Я слушаю музыку, очень люблю смотреть кино, причем боевики. В кино мои пристрастия к блокбастерам удивительным образом совпадают с пристрастиями масс. И если я знаю, что какой-то фильм получил большую кассу, то я обязательно этот фильм посмотрю. [b]– Матвей, что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»?[/b] – Чтобы они не жалели деньги на книги! Потому что книга, хорошая книга – это радость. И читали книги в Интернете. Мы ведь чем всегда брали? Мудростью жизненной, знаниями, опытом. А опыт сейчас в Интернете, и знания там же. Наши дети уже там, они опережают нас, взрослых, и мы не должны отставать, должны соответствовать. Вот этого я всем и желаю – не отставать! [i] [b]Матвей ГАНАПОЛЬСКИЙ[/b][/i][b] Уважаемый козел![/b][b]Из книги «Веселая ностальгия»[/b]МЫ ЗАШЛИ с компанией в кафе «Пушкин» на Тверском бульваре, к нам подошел официант и, обращаясь ко мне, сказал: «Вот меню, сударь». Мы долго переглядывались, улыбаясь, и говорили, что ребята гоняют понты. У них, понимаешь, стиль для пальцатых, которые с девками сюда после казино заезжают. И чтобы все было гармонично и под Пушкина – единственного, кого пальцатые знают, – их называют сударями. Но потом мы стали думать, а как официант должен был к нам обратиться, чтобы нам понравилось. И тут все быстро перешло на шутки, потому что все варианты были по сути смешными. «Товарищ, вот меню», – это если официант Ленин. «Гражданин, вот ваши пельмени…» – это в заводской столовой, где сами пельмени недоварены, а борщ холодный. «Земляк, возьми мне пиво!..» – это потная очередь у бочки с пивом в семидесятые. Потом мы стали размышлять, а какие оттенки для нас носят все эти обращения. «Вот господин Пупкин тут нам пытается доказать…» – то есть мы называем его господином, но иронически. Дурак он, а не господин. Если хотят особенно унизить объект критики, то пишут перед фамилией не «господин», а «г-н». «Милостивый государь!..» – это за пять минут до драки, в основном на публичных диспутах. «Эй, юноша!..» или «Молодой человек!..» – это старики пусть так говорят, а мы еще молоды. Они так говорят, а потом начинаются замечания и назидания. «Эй, парень!..» или «Друг, скажи мне…» – фамильярно. Ну какой я тебе друг? Мы что, выпивали? «Ваше высокоблагородие!..» – это стеб, при дамах, после анекдота про поручика Ржевского. «Ваше сиятельство!..» – это шутка такая, намек на лысину друга. На улице, если не знаешь дорогу, а впереди идет человек, то кричишь ему: «Простите!» Он не понимает, что это к нему. Опять кричишь: «Простите, будьте добры!..» Человек долго озирается, пытается понять, кому ты это кричишь. Можно крикнуть, конечно: «Мужчина!» или «Женщина, одну минутку!» Но я не могу так крикнуть. Мне такое обращение кажется унизительным для того, к кому я обращаюсь. В таком обращении нет уважительной нотки. Если мне так кричат, то я оборачиваюсь недовольный, как бы говоря: «Ну я знаю, что я мужчина. И чего вам надо?» В метро еще спасают извинительные: «Простите», «Будьте добры». «Извините, вы сейчас выходите?» – для меня это оптимально. Извинение – признак уважения. Но ведь я не всегда в метро. Владимир Путин на инаугурации обратился к Медведеву: «Товарищ президент!» Дико? А как сказать? Господин президент? Но у нас тут не господа вокруг. Вон пенсионеры едва сводят концы с концами. Назвать президента «господином» – оттолкнуть от него избирателя. А «товарищ президент» – дико, но оптимально. Слово без признаков пола, но с ярким признаком равенства. То есть президент в России – он всем товарищ. Он первый, но среди равных. Он рядом, и от этого теплеет на душе. Не говорить же «ваше величество». Конечно, так хотелось бы сказать, но мешает проклятая Конституция. Все эти странные и смешные слова определяют наше отношение друг к другу. Старые стали архаикой. А новые никак не придумаются. Интересно, что язык все время совершенствуется и обогащается. Интернет полон кличек, которые культурно называют «никами». Придумали даже интернет-слова, которыми заменяют обычные. «Пацталом» – это значит, что он под столом, то есть ему смешно, он в восхищении или потрясен. Ежедневно обогащается язык водителей. Старинное «Козел, куда прешь!» произносится естественно и без натуги. Но с простыми обращениями, без оскорбительного контекста, колоссальная проблема, потому что тут ты должен показать, что ты уважаешь того, к кому обращаешься. А с уважением к соседу у нас проблема. Казус лингвистики в том, что приживается только то, что отражает внутреннюю суть. «Пацталом» прижилось, потому что отражает внутреннюю суть интернетчика после десяти часов сидения перед монитором. «Козел» – гармоничное ощущение водителя в дорожной пробке. Но в обращении «господин», по-моему, наиболее естественном, нужно авансом допустить и, главное, внутренне принять, что сидящий перед тобой человек умен, что-то понимает и умеет в этой жизни. А это для россиянина невозможно. Почитайте любой форум. Спрятавшись за собачьей кличкой, все мочат друг друга. Именно в форумах, спрятавшись за анонимностью и ненаказуемостью, россиянин естествен. Так и в международных делах. «Господин президент, наши добрососедские отношения…» – это во время визита. И говорят, не глядя в глаза собеседнику. А потом наступает реальность: таджики, армяне и вьетнамцы с колото-резаными ранами и пробитыми головами, лежащие в кустах. Меня всегда поражало, что в английском языке нет слов «ты» и «вы», а есть слово «you». Мне это казалось абсурдом. Я думал, что все тыкают друг другу. Но оказалось, что это была не их проблема, а моя. Мне объяснили, что «you» – это всегда «вы». Если это действительно так, то тогда многое становится на свои места.
Новая книга композитора Журбина называется «Моя музыкальная жизнь». И тут он лукавит: в сборнике эссе описаны труды далеко не всегда музыкальные, например, как он работал на радио «Свобода», и годы в Америке… Впрочем, об этом лучше прочитать в самой книге, мы же говорили совершенно о другом.[b]– Александр Борисович, вы в музыкальном жанре уже, можно сказать, классик. Да и книжку выпускаете уже шестую. Я так понимаю, вы хотите и в литературе след оставить?[/b]– Понимаете, у меня с ранней юности была тяга… к словам. Поэтому я являюсь одним из самых «литературных» композиторов. В том смысле, что почти все мои произведения так или иначе связаны с какими-то текстами, сюжетами, романами, пьесами.Если первая страсть моя – это страсть к музыке, то на втором месте – страсть к литературе.Я всегда очень любил и пытался писать. Первую книжку я написал в конце девяностых годов, когда жил в Америке, а потом пошло-поехало. Кстати, замечу в скобках, что в первой книге я пообещал читателям, что у меня будет десять книг. Шесть уже есть – значит, еще четыре осталось.[b]– А сами вы классиков перечитываете? Может быть, у вас есть некая «обойма» из них, а может, какая-то одна настольная книга?[/b]– К литературе я часто отношусь утилитарно. Поскольку я композитор, то всегда, когда читаю роман, или стихотворение, или пьесу, пытаюсь с этим произведением… слиться. Слиться в буквальном смысле слова, то есть стать соавтором этого человека, будь то Данте, или Гете, или Толстой, или наш современник, скажем, Володя Сорокин. Я все время думаю, можно ли из этого сделать оперу, или балет, или мюзикл. И вот с этой точки зрения я иногда перелистываю, например, Достоевского, который мне кажется очень музыкальным писателем, или Набокова. И для моего рода деятельности это совершенно нормально. Так же поступал Верди: он писал оперы и все время искал сюжет. Искал и всех заставлял: найдите мне хороший сюжет для оперы![b]– Вы упомянули Сорокина…[/b]– Я, можно сказать, профессиональный читатель. Я много читаю и слежу за новинками. И считаю, что у нас есть несколько писателей, которые действительно заслуживают внимания. Это Сорокин и Пелевин, наши два «близнеца». Может, они и антагонисты, но их объединяет то, что каждое их произведение вызывает интерес. Я не пропускаю ни одной их книжки. Иногда бываю разочарован, а иногда вижу, что это новая ступень, новый взгляд.Еще я читаю все, что пишет в романном жанре Дмитрий Быков. Я читал все его романы, включая даже последний, который, по-моему, еще и не вышел…[b]– Да-да, мы печатали отрывок из «Остромова» в «Письменном столе».[/b]– Еще слежу за премиями. И стараюсь прочитать книги тех, кто их получил. Опять же довольно часто бывает разочарование, и даже удивляешься, как за такое, извините, дерьмо дали премию. Но, с другой стороны, всегда интересно, что происходит в литературном процессе.[b]– А как книга попадает к вам в руки? У людей более старшего поколения обычно своя библиотека, плюс они чего-то докупают. А молодые предпочитают Интернет…[/b]– Я как раз из того, из старшего поколения. У меня огромная библиотека. Много книг хранятся с советских времен, те же многотомные собрания сочинений. Но у меня много и довольно изысканных книг, а это уже говорит обо мне как о книгомане и истинном книгочее. А как попадают… Я захожу в книжные магазины. И покупаю! Я, наверное, безумец, потому что уже некуда ставить и явно не все будет прочитано, но все равно покупаю![b]– Помните ли вы свое самое первое детское желание или мечту – «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Вы будете смеяться, но первым желанием, насколько я помню, было желание стать писателем. У меня даже есть какие-то записки, они хранятся до сих пор. В 11–12 лет у меня были попытки написать детектив, еще я писал пьесы, ну и стихи, конечно. К счастью, я не стал этим всерьез заниматься, потому что дара писательского у меня нет. Сочинить рассказ или роман я не могу, а вот написать что-нибудь документальное, эссеистическое у меня вроде бы получается. Вообще я пишу легко, поскольку я к этому легко отношусь. Я думаю так: ну кто меня будет критиковать, все ж знают, что я композитор.[b]– Как вы отдыхаете от своих композиторских и писательских трудов?[/b]– Я не помню, когда отдыхал. Я, конечно, куда-то езжу – и весной, и летом, стараюсь попасть на пляж, зато я никогда не увлекался ни рыбалкой, ни охотой, все эти традиционные хобби мне совершенно чужды. Но уже на третий день отдыха мне становится скучно, и я начинаю что-нибудь писать или… или читать.[b]– Что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»?[/b]– Я скажу, наверное, банальность – для начала нового года. Хочу пожелать, чтобы у всех читателей «Вечерки» сбылись их мечты, чтобы все были здоровы, чтобы у всех было много денег, ну, по крайней мере, достаточно для исполнения желаний.[b]Александр ЖУРБИНКак я работал на радио «Свобода»[/b][i][b]Фрагмент из книги «Моя музыкальная жизнь»[/b][/i]Людей моего поколения слова «Радио «Свобода» возвращают в детство, в раннюю юность...Я думаю, уже написаны тысячи страниц о том, как в тоталитарном государстве единственным независимым источником информации, единственным деликатесом среди безвкусной и безвитаминной коммунистической еды были «вражьи голоса». Стоит ли еще раз говорить, как все мы приникали к радиоприемникам, как пробивались сквозь глушилки, как завидовали тем, у кого был высшего качества дорогой приемник или дом за городом, где ловилось лучше (как это ни невероятно, но я знал человека, который специально жил за Кольцевой дорогой в Москве – или так он, по крайней мере, говорил, – чтобы лучше слышать «голоса»).Я думаю, существует или, вернее, существовал, сейчас это все вымирает) целый фольклор, связанный с западным радио: анекдоты, байки, истории. Например, когда я звонил одному моему приятелю вечером и спрашивал: «Что поделываешь?» – он говорил: «Лежу, как всегда, с Анатолием Максимовичем».Человеку тех времен сразу было ясно, что у него включено Би-би-си, а Анатолий Максимович Гольдберг – известный обозреватель этой станции. (Даже в «Крокоди» было сказано – обличающе, конечно, – что советский человек засыпает «обибисиленный». Уверен, автор этого каламбура знал это по себе.) Еще вспоминаю знаменитый анекдот о закрытом заседании Политбюро, где Косыгин просится в сортир, а ему говорят: «Нельзя, секретное заседание». Через несколько минут стук в дверь. Открывают – старушка-уборщица стоит с горшком и протягивает его Косыгину. Тот: «Ты откуда знаешь, бабка?» – «Да как же, миленький, «Голос Америки» передал».Как ни странно, в этом анекдоте очень точно передается наша тогда почти мистическая вера в эти «голоса».Естественно, никто из нас никогда не видел ни Анатолия Гольдберга, ни Людмилу Фостер, ни Правду Ванделлас.Позже, когда на этих станциях стали появляться те, кто выбывал из наших рядов, уже можно было представить внешне Василия Аксенова или Анатолия Гладилина. Но это позже, уже в 80-х. А в юности, в 60-х, они, эти имена, эти голоса, были какими-то внематериальными полубогами, да, собственно, почему «полу» – настоящими богами, со всеми божественными признаками – вездесущностью, всемогуществом и недосягаемостью, да к тому же – deus ex machina! Да, из машин, из радиоприемников спускались они на нас, но их небесное происхождение не вызывало сомнения (да и на самом деле – радиоволны, дети эфира, дети поднебесья).У каждого были свои любимцы, любимые ведущие, любимые передачи. Но в конечном счете, все слушали одно и то же. И потом рассказывали друг другу. Я помню, как на дорожки Домов творчества – будь то композиторская «Руза», писательская «Малеевка» или киношное «Болшево» – после 11 вечера высыпали «творцы» на вечернюю прогулку, и тут начиналось: «Ну, вы слышали? Как вам это нравится? Эти сволочи...»Впрочем, это я говорю о «диетических» временах, 70-х годах, когда уже никто ничего не боялся: по крайней мере, ничего страшного произойти не могло. Так было не всегда.В годы моей службы в армии (1965–1967), когда только закончилась хрущевская оттепель и начинались диссиденты, слушание зарубежного радио являлось – не приравнивалось, а являлось – преступлением. Иногда в комнату, где отдыхали солдаты, врывался старшина (или капитан) и проверял – на какой волне у каждого стоял приемник. Если он стоял на «печально известной» волне одной из четырех самых популярных станций (а старшина или капитан знал эти волны очень хорошо, поскольку сам, небось, украдкой их слушал) и если даже в этот момент приемник был выключен, владелец приемника рисковал многим. Ну, как минимум, гауптвахтой.А то и дисбатом. Одного из моих сослуживцев, который не расставался со своей «Спидолой», отправили в штрафную роту. Правда, нам было сказано – за пьянство и моральное разложение. А кто из нас тогда не пил и не «разлагался»? Словом, выражаясь языком плаката, влияние на нас западных радиостанций было «трудно переоценить».Даже если отбросить в сторону политику, то и в области культуры, литературы, религии, философии и многого-многого другого некоторые важные вещи мы впервые узнавали из их передач…
[b]С поющим и пишущим лидером группы «Ундервуд» мы говорили накануне юбилея этого музыкального коллектива – его пятнадцатилетия. Владимир Ткаченко – человек разнообразных дарований. И это он подтвердил с первых же слов нашего разговора.– Володя, вы известны как музыкант, а в литературе вы тоже хотите оставить свой след?[/b]– Вы знаете, мне, вообще-то, интересен я сам. Вернее, все, что я произвожу, – вне зависимости от того, что именно.Я имею в виду и песни, и стихи, и всяческие параллельные проекты, которыми занимаюсь и собираюсь заняться. Хочу ли я оставить свой след в истории стихосложения или в истории еще какого искусства? Не знаю.Поскольку я достаточно много песен написал, песня – это единственный жанр, который делается для меня достаточно понятно и без надрывов. Если же надрывы происходят, то это искренние надрывы, за которые не стыдно. Но, повторяю, мне, в принципе, интересно абсолютно все. За исключением балета, конечно, которым я не занимался и заниматься не буду.[b]– Вернемся все-таки к литературе. Кого-то из классиков вы до сих пор перечитываете и кого вы вообще считаете классиком?[/b]– Я перечитываю некоторые вещи, но в том случае, если забыл ту эмоциональную историю, которая меня сопровождала, когда я эту книжку читал. Но есть книги, которые тебя переламывают, и ты после этого начинаешь жить совершенно по-другому. Потому что она сильней тебя, книга эта. Так у меня случилось в свое время с «Анной Карениной» и с книгой Петра Вайля «Гений места». И недавно это случилось, когда читал книжку Соломона Волкова «Беседы с Иосифом Бродским». Такие переломы происходят, когда для тебя открываются неожиданно глубокие пласты человеческой и мировой культуры, о которых ты слышал, но никогда не подозревал, что они где-то рядом. После таких книг вернуться к себе прежнему невозможно.[b]– А кто из современных писателей вам интересен?[/b]– У меня есть друг, мой земляк, Александр Кабанов, он поэт, живет в Киеве, является главным редактором журнала «Шо». Это украинский эквивалент слову «что». Он чистый лирик, у него нет крупных форм, но практически все, что он пишет, мне нравится.[b]– У писателя прежней формации, как правило, имеется домашняя библиотека на тысячи томов. Среди молодежи уже такого нет – сейчас люди пользуются Интернетом, читают газеты, присматриваются к анонсам. А как к вам в руки попадает книга?[/b]– Когда как. Какую-то информацию я действительно черпаю в Интернете. Но он не единственный мой источник.Вот скоро в мои руки попадет ([i]улыбается[/i]) библиотека античной литературы. И у меня есть некоторые тома из нее, я читал Сенеку, Гая Светония, но все вразброс. А иногда я просто захожу в книжные магазины, провожу глазами по полкам, и если что-то вдруг захочется купить, то я и покупаю. А бывает, что мои приятели, друзья, литераторы дарят книги.[b]– Помните свое самое первое желание – «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Я хотел быть царем, то есть я хотел руководить всем земным шаром, и чтобы от этого всем было хорошо. У маленьких детей нет четкого осознания, что есть справедливость, нравственность, мораль. Но, становясь старше, ты не становишься ни нравственнее, ни моральнее, просто у тебя появляются определенные представления об этом. Мне же с детства казалось, что я прекрасно понимаю, что есть добро и что зло, что хорошо и что плохо. Ну а раз так, то я должен быть главным на всей земле и все мои решения будут справедливыми. Где-то в районе трех-четырех лет было со мной такое.[b]– Да, такого ответа на наш «дежурный» вопрос еще не было. Володя, а как вы отдыхаете? Есть места какие-то, куда отправляетесь, чтобы отдохнуть душой?[/b]– Для меня путешествие вообще – отдых. Хотя… Приезд в Москву, погружение в этот урбанистический ад, при всем прекрасном отношении к этому городу, это все-таки работа. Приезжаешь – и сразу на тебя наваливается какая-то тяжесть, психическая, моральная, ну, все возможные виды тяжести. Зато любое путешествие, даже за пределы МКАД, в Подмосковье, – это отдых. А недавно я, мой коллега по группе «Ундервуд» и моя супруга – мы втроем – были у нашего приятеля под Петербургом. У него там – два часа от Питера – на реке, которая впадает в Ладогу, дом. Мы там провели три дня, и это было просто фантастически великолепно. Вроде бы ничего особенного: река, Ладога… Но это было прекрасно, потому что там, помимо свежего воздуха, много всяких пейзажных красот, а еще рыбалка и вечерние шахматные баталии, в общем, все на свете.[b]– Обычно мы заканчиваем интервью пожеланием читателям газеты «Вечерняя Москва»…[/b]– Я хочу пожелать не терять собственного лица ни при каких ситуациях. Что бы на планете или у нас в стране ни случилось, а я надеюсь, что если что-нибудь случится, то только хорошее, хотя так обычно не бывает, так вот, что бы ни случилось с человеком или его окружающими, самое важное, если у него есть внутренний стержень, чтобы он не сломался. Ни в опасности, ни в бедности, ни, наоборот, искушаемый деньгами и лестью. Вот этого я хочу пожелать читателям «Вечерней Москвы».[b]Владимир Ткаченко [i]Медленно входишь в азарт…[/i]Март (Кофе в зернах)[/b][i]Календарные веснысосульками внизРазбиваются больнона мелкие кости,И в далеком сугробезарыт эпикриз,И веселые птичкипоют на погосте.В распальцованныхлучиках солнце встает,И холодное небоопять повисаетНад моей головой.СВЧ-бутербродЖдет в печурке волновой,и кофе спасаетОт невиданных снов.Время мелет зерно,Превращая людейв яровых и озимых.«Кушай мед и лимон,закаляйся, сынок», –Шепчут предки мои,наполняя корзины.Пробегаю газетуленивым зрачком:Витамины-убийцыопять на свободе,Мэри Поппинс в разводеи крутит с качком.Я спускаюсь в метропри хорошей погоде.Под землей птица-тройказамедлила бегИ, жуя удила,мне во тьме улыбнулась.Балалайки, матрешки,медведи да снег –Как все это случилось?К чему прикоснуласьБожья длань, когдаОн фантазировал Русь?К первородной снежинке ли?К ветхой ли льдинке?Но термометрыпробуют солнце на вкусИ по градусу копят зимена поминки.[/i][b]Июль (Поп-арт)[/b][i]Что тебе строчки?Какие-то строчки,Буковки, фразы,дефисы и точки…Спелые серьги,кровавые мочки,Медленно входишь в азарт…Ямки, ложбинки,леса и пригорки,Все твое телоот корки до корки,Вся твоя жизньот Петрарки до ЛоркиПереместилась в поп-арт.Все твои нитии все твои дуги,Все твои скерцо,анданте и фуги,Время аукнулось ревом белугиИ устремилось назад.Что тебе шепчетиюльское лето?Скрипы уключини брызг пируэты,Все тенора, баритоны,фальцетыДружно горланят «виват».Что тебе память?Ни вправо, ни влево –Только назад,в пубертатное чрево.Мозг, убаюканныйдлинным припевом,Тихо сопит в две ноздри.Спи, мой малыш,в безымянном кювете.Пусть же приснится тебена рассветеСамый красивыйМакдоналдс на свете.Ты на него посмотри,Молча войдив приоткрытую дверцу,Там и анданте,и фуги, и скерцо,Новые радости юное сердцеБудят, что твой хлороформ.Все твои шепоты,все твои крики,Кожный рисуночекв солнечном блике,Пьяные клерки,веселые фрики,Жизнь одноразовых форм.Мы без шиповкультивируем розы,Мы черно-белые,будто березы.Новые дозы. Здоровые дозыНа хромосомы легли.Бодро бежимПо звонку на уколы,Катится к горлуслеза кока-колы.Новая школа.Хорошая школа.Лучшая школа земли.[/i][b]Ноябрь[/b][i]Шевеление в матке плода –До него не коснешься рукой.Я – усталый рабочий трудаПро зарплату и про непокой.Я – озябшийхерсонский связной,И в душе моей лира и гвоздь.На виски набегающий знойРастворитвиноградную гроздь.Донный хересхвостом разметав,Я с тобой обошел полземли,А нашел, никогда не искав,Китаянку по имени Ли.Я люблю свои плавни и дым,Веселящий гнедых комаров.Этот карп был еще молодым,Этот сом был тогдабудь здоров.И тревожно дремал поплавок,Как солдатикна важном посту.Я с тобой целовался, как мог,И блесною ловил пустоту.Влажный ерик валился во тьму,Озираясь на Днепр с тоской,А на дне все молилась Муму,И Спаситель махал ей рукой.Шевеление в матке плода –Вулканический шорох внутри.Я – ленивый херсонский мудак,На плечах у меня снегири.Не найти мне причины в себеКроме той,что во всем виноват.Ты на мне упражняласьв стрельбе,Рисовала на лбу циферблат.Посмотри мне в глаза –там темно,Словно в анусе у Сатаны.Про меня если снимут кино,То блистать тебе в роли жены.От диеза к бемолю пешкомМы пройдем, не склонив кадыка.Ты – со сладкимво рту петушком,Я – в резиновой маске хорька.Убежим, как Адам и ребро,Мимо яблони зла и добра,И написанных строчек пероБудет плакатьи ждать топора.И пойдет твое инь с моим яньОт окраин до самой Москвы,Собирая чернильную даньНа общак дляпарнасской братвы.[/i]
С другом многих классиков двадцатого века мы говорили незадолго до его предновогоднего юбилея. В последних числах декабря Евгению Рейну исполняется семьдесят пять лет… [b]– Евгений Борисович, вас связывают с Бродским, да вы и сами уже стоите на классической ступеньке... И как себя ощущаете в этом качестве?[/b] – Вы знаете, я так о себе не думаю. Конечно, прошла долгая жизнь, я кого только не знал – Пастернака, Ахматову, дружил с Бродским, издал, наверное, больше двадцати книг, преподаю в Литинституте, у меня семинар поэзии. Ну, что сказать? Если кому-то мои стихи симпатичны, я очень рад. [b]– А вы сами перечитываете классиков? Есть, может быть, настольная книга из классиков?[/b] – Перечитываю постоянно. Я вырос в семье, где была превосходная библиотека. Я ее почти всю сохранил. У меня, я думаю, есть почти весь поэтический классический книжный набор. Весь – с восемнадцатого века. Я уже мало читаю нового. Я перечитываю. Всех, начиная с Ломоносова, Державина, Батюшкова, Жуковского. Ну, конечно, Пушкина, Лермонтова, наших великих прозаиков. Вот недавно перечитывал романы Тургенева. Я, кстати, не владею компьютером, я читаю только книги, принадлежу, так сказать, к гутенберговской эпохе. [b]– Кто-то из современных писателей вам интересен?[/b] – Конечно. Вот Фазиль Искандер, он замечательный писатель. Люблю и прозаиков советского периода: Трифонова, Катаева, Олешу… Я их всех знал лично. [b]– Но они все уже классики, а вот из молодых?[/b] – Из молодых? Вы знаете, я читал книги всех этих постмодернистов, но мои симпатии где-то вне этих явлений. [b]– А как книга попадает к вам в руки?[/b] – Я же работаю в Литинституте, у нас хороший книжный магазин. Необыкновенно обильный и дешевле остальных магазинов. Я и в центральные книжные магазины всегда захожу, и мне очень многое дарят, присылают, в том числе из-за границы. Еще журналы просматриваю. Опять же в Литинституте очень хорошая библиотека, там газеты, журналы, энциклопедии – все есть. Да у меня и дома огромный подручный материал. [b]– Евгений Борисович, помните ли вы свое самое первое детское желание – «вот кем стану, когда вырасту»?[/b] – ([i]Смеется[/i].) Трудно сказать. Мальчиком я кем только не мечтал быть – пилотом, матросом, но я очень рано начал что-то сочинять. Где-то лет в семь-восемь. Уже в школе писал стишки какие-то, заметки в стенгазеты. Мне было лет четырнадцать, когда я стал репортером ленинградских газет. И многие-многие годы чуть ли не в каждый номер что-то писал. [b]– А свою самую первую публикацию помните?[/b] – Это были стихи. В газете «Ленинградская здравница». Есть такой городок под Ленинградом – Зеленогорск, он же Териоки. Я учился в десятом классе, написал стихотворение и принес в редакцию. Это была самая удачная моя акция: стихотворение уже на следующий день появилось в газете. Никогда больше таких удач не было. А потом у меня были сотни публикаций – журналистско-репортерских. [b]– А как вы отдыхаете, что называется, от работы писателем? Может быть, хобби есть?[/b] – Вы знаете, в детстве я собирал марки, монеты, книги. Вот книги все-таки главная моя забота всей жизни. Я когда-то, когда жил в Ленинграде, обходил там разные пункты утильсырья, был другом всех букинистов, собирал книги. К сожалению, у меня были такие периоды в жизни, ну, как бы сказать, такого неполного материального обеспечения, и кое-что пришлось продать. [b]– Что бы вы могли пожелать читателям «Вечерней Москвы»?[/b] – Я бы им мог пожелать обратиться к великому наследию русской культуры. Не погружаться навсегда в Интернет. Конечно, читать газеты, журналы, но полюбить великую русскую литературу. Великую – у нас величайшая литература в мире. Один Толстой чего стоит. И перечитывать. Потому что наши великие писатели, и философы, и публицисты, они ответили на очень многие вопросы, которые сейчас нас мучают. И не надо изобретать велосипед два раза. Почитайте Пушкина, Толстого, Достоевского, Лескова, там есть ответы на очень многие вопросы. [b]МАРТ[/b] [i]Кончался март. Была весна из ранних. Подтаял снег. Мир исходил в гримасах и рыданьях – Как человек. Я прожил век в глуши провинциальной, Я ждал тебя – Весенний день, блистающий, венчальный, – Свой нрав скрепя. И вот стою среди кремлевских башен Наперерез. Летит по переулку, прям и страшен, Тот «мерседес». И все-таки, насколько кровь сильнее, Чем нефть и власть. И пусть питье отравы солонее, И хрупок наст. И все-таки, я ждал и я дождался, Теперь – держись. Но я не твой противник, государство, Я – просто жизнь.[/i] [b]ХИТРОУ[/b] [i]«Конкорд» клюет над Хитроу, английское утро промыто. И кажется мне порою, что я дошел до лимита. Что все, как у рака, в прошлом, А здесь только ланч с «маргаритой». Я стал не дохлым, а дошлым с полузабытой обидой. Я стал не умным, а ушлым, сменял овцу на корову. Могу атлантическим утром Спокойно взлететь над Хитроу. Курить махорку и «Данхилл». Пить даже сухую воду. Ко мне мой хранитель-ангел не смог дозвониться по коду. И вот я сижу у стойки, уже не считаю «дринки», Все лестницы мне пологи еще пока по старинке. И бабы еще интересны, и впору еще костюмы, И есть адресок на Пресне, где можно прилечь без шума. Но здесь, в Хитроу, Хитроу, за милю до океана, Я знаю, я чувствую кровью, что поздно, и что еще рано.[/i] [b]ПЕЙЗАЖ[/b] [i]«Старый буфет извне, так же как изнутри, Напоминает мне Нотр-Дам де Пари». Ну, и что? Ну, и что? Где твой старый буфет? Дом, ботинки, пальто? Ничего уже нет. Есть пустота, развал, Перепахан газон, Флот потоплен, и пал Старый твой бастион. Там, за Литейный, за Преображенский собор, Кто-то заводит глаза И говорит: «Nevermore». Кто-то стоит на углу – Там стоянка такси, Авто загибает дугу, Скажем ему «мерси». Сядем в старый «москвич» – Есть и такие еще, Ржавый, побитый, коричневый, но ничего. Едем туда, туда, Сам не знаю, куда, Может быть, на острова, Может быть, в храм Покрова. Там поставим свечу, И на Елагин потом, Что я сказать хочу, Что-нибудь ни о чем. Нас привезет назад Бешеный BMW, Ночью тени скользят, Ходят огни по Неве. В доме твоем в углу Где-нибудь на полу Мы под старым пальто Крепко заснем за то, Что были так ни к чему Там, где царит резон, Что непостижно уму И растравляет сон. Промаемся так до утра, Вот и пришла пора: Тебе надо в Дантов круг, А мне на север и юг. Проводи меня до дверей, Опохмелиться налей, Прощай, обними, скажи, Ведь рядом нет ни души. Только лишь ты и я, Пришла за тобой ладья, Ты на том берегу В облаке темноты, Что я сказать могу? То, что я – это ты.[/i] [b]***[/b] [i]Рынок Сенной теплой весной в талом снегу. С кружкой пивной под выходной, жизнь на бегу. Кружит в объезд этих вот мест старый трамвай. Ост или вест? Шар или крест? Сам выбирай. Свет или тьма? Смотрят дома на виражи. Жизнь задарма, что бахрома, вот и скажи. Припоминай, старый трамвай. Нечет и чёт. Сам выбирай – март или май. Век или год.[/i]
Писатель Фазиль Искандер уже давно никому не дает интервью. И даже тот факт, что в свое время он дал мне рекомендацию в Союз писателей, мало повлиял на его решение ответить на вопросы «Вечерки», скорее повлияла моя настойчивость. Я звонил ему с этой просьбой практически с выхода первого выпуска «Письменного стола».Наконец Искандер согласился. Но в ответах был краток. Что ж, по определению классика, краткость – сестра таланта.[b]– Фазиль Абдулович, вас считают классиком, а вы как себя в этом качестве ощущаете?[/b]– Никогда об этом не задумывался. Мне это совершенно неинтересно.[b]– Вы перечитываете классиков?[/b]– Иногда.[b]– И кто вам до сих пор интересен?[/b]– Все интересны – от Пушкина до Толстого и Достоевского.[b]– Есть у вас настольная книга… из классиков?[/b]– Нет, такой книги у меня нет.[b]– Значит, предпочтений среди классиков XIX века не имеете…[/b]– Нет. Хотя… Все-таки Лев Толстой. И все-таки Пушкин.[b]– А из современных писателей кто-то вам интересен?[/b]– Много есть хороших писателей, кое-кто из современных писателей мне очень интересен. Но имена называть не буду.[b]– А как вы выбираете книгу для чтения? Может быть, вам друзья советуют? Или читаете анонсы какие-то, рецензии?[/b]– Это как придется. Иногда просто открываю журнал, вижу – рассказ, начинаю читать – интересно, и в результате прочитываю с удовольствием. По подсказке я ничего не читаю.[b]– Еще, наверное, друзья-писатели дарят книги…[/b]– Ну, конечно. Их читаю.[b]– Есть среди них кто-то, кого вы выделяете?[/b]– Битов.[b]– Андрей Георгиевич был уже, кстати, в «Письменном столе». А скажите, вы помните свое самое-самое первое детское желание – «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Нет-нет, уже не помню.[b]– А первую публикацию помните?[/b]– Очень в общем. Это были какие-то стихи…[b]– А сейчас стихи вы пишете?[/b]– Да. Иногда..[b]– А как вы отдыхаете от работы? Может быть, хобби у вас какое-то есть или куда-то уезжаете?[/b]– Нет, я сейчас никуда не выезжаю. Отдыхаю от работы я, читая какого-нибудь интересного мне писателя. Вот и все.[b]– Фазиль Абдулович, мы заканчиваем интервью пожеланием читателям «Вечерней Москвы»…[/b]– Что бы я им мог пожелать? Как писатель я им мог бы от всего сердца пожелать читать побольше талантливых писателей![b]Фазиль ИСКАНДЕР[i]Созвездие Козлотура[/i]Фрагмент повести[/b][i]Я вышел на открытое место и увидел белое кладбище, озаренное белой луной.Холодея от страха, я вспомнил, что когда-то проходил мимо него, но тогда это было днем, и оно не произвело на меня никакого впечатления. Вспомнил, что сбил тогда несколько яблок. Я нашел глазами дерево, и, хотя оно сейчас казалось совсем другим, я старался вернуть себе то состояние беззаботности, когда сбивал с него яблоки. Но это не помогло. Дерево неподвижно стояло в свете луны с темно-синей листвой и бледно-голубыми яблоками. Я тихо прошел под ним.Кладбище напоминало карликовый городок, с железными оградами, зелеными холмиками могил, игрушечными дворцами, скамеечками, деревянными и железными крышами. Казалось, люди, после смерти сильно уменьшившись и поэтому став злее и опаснее, продолжают жить тихой, недоброй жизнью.Возле нескольких могил стояли табуретки с вином и закуской, на одной даже горела свеча, прикрытая стеклянной банкой с выбитым днищем. Я знал, что это такой обычай – приносить на могилу еду и питье, но все равно сделалось еще страшнее.Пели сверчки, свет луны белил и без того белые надгробья, и от этого черные тени казались еще черней и лежали на земле, как тяжелые, неподвижные глыбы.Я старался как можно тише пройти мимо могил, но палка моя глухо и страшно стучала о землю. Я ее взял под мышку, стало совсем тихо и еще страшней. Вдруг я заметил крышку гроба, прислоненную к могильной ограде рядом с еще не огороженной свежей могилой.Я почувствовал, как по спине подымается к затылку тонкая струйка ледяного холода, как эта струйка подошла к голове и, больно сжав на затылке кожу, приподняла волосы. Я продолжал идти, все время глядя на эту крышку, красновато поблескивающую в лунном свете.Я тогда еще не знал, что по мусульманскому обычаю покойника хоронят без крышки, видимо, чтобы облегчить ему воскресение. Гроб накрывают досками наподобие крыши.Я был уверен, что покойник вышел из своей могилы, прислонил крышку гроба к ограде и теперь ходит где-нибудь поблизости или, может быть, притаился за крышкой и ждет, чтобы я отвернулся или побежал.Поэтому я шел, не шевелясь и не убыстряя шагов, чувствуя, что главное – не сводить глаз с крышки гроба.Под ногами зашумела трава, я понял, что сошел с тропы, но продолжал идти, не выпуская из виду крышку. Вдруг я ощутил, что проваливаюсь в какую-то яму.Я успел увидеть полоснувшую небо луну и шлепнулся на что-то шерстистое, белое, рванувшееся из-под меня в сторону. Я упал на землю и лежал с закрытыми глазами, дожидаясь своей участи. Я чувствовал, что он или, вернее, оно где-то рядом и теперь я полностью в его власти.В голове мелькали картины из рассказов охотников и пастухов о таинственных встречах в лесу, о случаях на кладбище.Оно медлило и медлило, страх сделался невыносимым, и я, собрав силы, распахнул глаза, как будто включил свет.[/i]
Полина Дашкова окончила Литературный институт имени М. Горького. На 5-м курсе была принята на работу литературным консультантом в журнал «Сельская молодежь». Дебютировала как поэт. Широкую известность приобрела как автор детективов. Первая же ее книга «Кровь нерожденных» принесла ей широкую известность. Ее сочинения переведены на немецкий и французский языки. Сейчас выходит в свет роман «Точка невозврата». Но мы говорили, как всегда, совершенно о другом… [b]– Полина, вы известный писатель в своем жанре, да, может быть, и не только в своем, вы надеетесь в классики выйти?[/b] – Я вообще об этом не думаю. Это не мое дело. Да это глупости все, куда я там выйду… Мне надо писать – и все. Этого с меня более чем достаточно. [b]– Но я не зря о классиках заговорил. Вы их читаете до сих пор? Есть у вас какая-нибудь настольная книга… из классиков?[/b] – Нет, настольных книг… Сказать, что у меня одна настольная книга, я не могу. У меня их целая библиотека – настольных книг. И в основном это русская классика. [b]– А кого-то поименно можете назвать?[/b] – Это хрестоматийный набор – прежде всего Чехов, Бунин, Достоевский, Пушкин. [b]– Особо любимых нет?[/b] – Нет. [b]– А из современных кто-то вам интересен?[/b] – Люся Улицкая, Сережа Лукьяненко… Еще... Пока это все. [b]– А как вам книга попадает в руки? Сейчас анонсы и на телевидении, и по Интернету, и где угодно. Может быть, друзья советуют? Или на первом месте собственная библиотека, где еще много непрочитанных книг?[/b] – Ну, это смотря какая книга. Если беллетристика, тут, как правило, советуют друзья. Их немного – людей, вкусу которых я доверяю. Хотя мнение о прочитанном у нас далеко не всегда совпадает. Но к советам их я прислушиваюсь. [b]– Это известные люди?[/b] – Нет. [b]– Просто друзья?[/b] – Да. [b]– Вы помните свое первое детское желание – «кем стану, когда вырасту»?[/b] – Конечно. Самое первое – это было желание стать писателем. [b]– Мечты сбываются.[/b] – Да это не мечта, это… [b]– Цель, к которой вы шли всю жизнь?[/b] – И не цель, это просто знание, что никем другим я быть не могу. [b]– А свою первую публикацию помните?[/b] – Это была подборка стихов в журнале «Сельская молодежь». Мне было шестнадцать лет, я училась в десятом классе. [b]– А как вы отдыхаете от «работы писателем»? Может быть, какие-то любимые места есть, куда ездите? Или какое-нибудь хобби помогает?[/b] – Хобби у меня нет. И отдыхаю я очень по-разному. Ездить в принципе люблю, но тоже не всегда. На другое занятие переключение – да, это отдых, но все равно, что бы я ни делала, у меня всегда в голове продолжается процесс сочинения очередной истории. [b]– Какой вопрос вы сами себе хотели бы задать и на него ответить?[/b] – Знаете, когда я сама себе задаю существенный вопрос, на который хочу ответить, у меня получается… [b]– Роман?[/b] – Я себе сама задаю глобальные вопросы и отвечаю на них сама. Вообще литература для меня – это диалог с самой собой. Как, собственно, на мой взгляд, вся мировая литература – это когда писатель самому себе задает вопрос и на него отвечает своими средствами. То есть сочинением какой-нибудь истории. [i] [b]Точка невозврата[/b][/i][b] Полина ДАШКОВА Фрагмент романа[/b] [i]ХИРУРГ В. Л., как обещал, позвонил мне в девять утра и сказал: «Ваш больной очнулся, настроение бодрое, улыбается, передает вам привет. Отдыхайте, постарайтесь выспаться». Я пролепетала слова благодарности и впервые за десять суток крепко уснула. Операция длилась восемь часов, но прошла благополучно. Наркоз «мой больной» перенес легко. Пока он в реанимации, к нему все равно не пустят, так что сегодня в клинику ехать не нужно. Я закрыла глаза и увидела «моего больного» совершенно здоровым. В институтской аудитории он сидел через ряд от меня, впереди, и вертелся, чувствовал мой взгляд. Я спрашивала себя: ну что ты на него уставилась? Он вовсе не в твоем вкусе. У тебя есть мужественный взрослый жених, а этот – мальчишка, ребенок. Он повернулся, поправил очки, сверкнул на меня глазом. Щеки его пылали. Я равнодушно подумала: ну вот, зачем мальчику такие роскошные золотые волосы, голубые глаза, нежный девичий румянец? Ему следовало бы родиться девочкой. Наверное, от него будут рождаться очень красивые девочки. Просвеченная солнцем аудитория, пляска пылинок внутри толстых пологих световых столбов, быстрый поворот золотой лохматой головы, розовый абрис щеки, коричневая дужка очков, большие круглые заплаты на локтях изношенного свитера – все это уже тогда, почти тридцать лет назад, стало воспоминанием, причем не моим, а нашим с ним общим. И две наши девочки, и долгие годы неразлучной жизни уже существовали в прошлом или в будущем. Не важно. Наши поезда, самолеты, вертолеты, бесчисленные города, леса, моря, океаны, в которых он упорно учил меня плавать, – все вдруг взметнулось со дна моей души, закрутилось мгновенным радужным вихрем и улеглось на место, притаилось, оставив легкий озоновый запах. В наше первое лето в тамбуре поезда Тюмень–Тобольск он спел мне песню «С одесского кичмана сбежали два уркана». Кажется, именно тогда мы впервые поцеловались. В Тобольске в гостинице нас поселили в разных номерах: его – в мужском, меня – в женском. Мы решили – как вернемся в Москву, срочно обзаведемся штампами в паспортах, чтобы впредь это безобразие не повторялось. Мы терпеть не могли ритуалов. Сбежали с собственной свадьбы. После регистрации всего пару часов посидели за столом и отправились на вокзал, сели в поезд, укатили в далекий южный город. Уже взрослые, мы тихо удирали с разных торжественных мероприятий, с фильмов, концертов и спектаклей, которые нам не нравились. Мы были легки на подъем, бесконечно много ходили пешком по Москве, Питеру, Нью-Йорку, Парижу, Венеции, Праге. Мы забредали в глубь непроходимой тайги под Ханты-Мансийском и видели медведя-людоеда. Мы встречали Новый год в студенческом забастовочном штабе в Братиславе в радостные дни «бархатной революции». Мы купались в Атлантическом океане на Брайтон-Бич, носились на мотоцикле по горному серпантину греческих островов, спускались в сталактитовые пещеры, летали на парашюте, привязанном к катеру, над Средиземным морем. Я давно догадывалась, что прошлое – хорошо забытое будущее, а всякое новое знание есть воспоминание. Потом мне это подтвердили люди, весьма осведомленные, – Платон, Блаженный Августин, Альберт Эйнштейн. Пространство не трехмерно, а время не линейно. Пространство может искривляться, время то и дело меняет темп и движется в разных направлениях. Прошлое живет в памяти, будущее – в воображении. Разница невелика.[/i]
В начале восьмидесятых в компании таких же молодых и считающих себя гениями поэтов я посещал всякие поэтические кружки, которые по нынешним временам вполне можно назвать тусовками.В редакции журнала «Юность» мы столкнулись с другой компанией, состоящей тоже из молодых и талантливых, с тем только отличием, что гениями их считали не они сами, а окружающие. Из той компании я запомнил две фамилии – Еременко и Бунимович.С тех пор, как говорится, прошло много лет. Евгений Бунимович сейчас уполномоченный по правам ребенка в Москве.И по-прежнему пишет стихи. Более того, наш разговор состоялся после возвращения Бунимовича из Брюсселя, где строчками его стихов вымостили набережную этого европейского города.[b]– Евгений Абрамович, теперь, когда ваши стихи можно прочесть на тротуарах Брюсселя, вас уже можно и в классики переводить?[/b]– Это вопрос не ко мне. «Переход в классики» вообще звучит как переход в мир иной, а для моего поэтического поколения этот переход проходит совсем уж абсурдно. Ведь даже первые публикации у меня, как у многих людей моего поколения, появились очень поздно, а первая книжка стихов и вовсе вышла в Париже.Здесь это было напечатать по советским идеологическим соображениям нельзя – сегодня и не поймешь, почему.Ведь это не было поэзией политической или там жестко социальной, но, видимо, несхожесть, непривычность интонаций раздражала. Тогда всех, кого не решались печатать, именовали «молодыми поэтами» – в любом, самом преклонном возрасте. А потом сразу, уже в постсоветские времена, переводили в классики – как, к примеру, Дмитрия Пригова, который в одночасье стал классиком московского концептуализма. Подобные траектории – при абсолютной несхожести голосов – оказались и у Сергея Гандлевского, и у Ивана Жданова… Или Юра Арабов, который теперь, наверное, самый титулованный в России, а может, и в мире кинодраматург, но которого я воспринимаю прежде всего как поэта. Я называю круг поэтов, с которыми с юных лет был так или иначе связан.Так что само слово «классик» вызывает только неловкость.Когда я первый раз шел вот этот самый километр по брюссельской набережной, по брусчатке из своих стихов, когда был фестиваль, посвященный открытию этой набережной, у меня было странное, немножко абсурдное такое ощущение. Это было ночью, я только прилетел, пошел посмотреть. И когда я увидел бомжей, которые спят на этих стихах, когда я увидел вполне криминальную группу молодежи, которая о чем-то перешептывалась, стоя на строчках «жизнь нелегальна», не понимая их смысла, потому что они были набраны по-русски, я не воспринимал всей булыжной монументальности, но, конечно, это было острое чувство. А ощущение классика, наверное, было у тех советских писателей, которые издавались многократно, многотомно, огромными тиражами – а сегодня никто даже не вспомнит их имен.Поэтому это все вопросы к будущим поколениям.[b]– Я о классиках заговорил тем не менее не зря. Перечитываете ли вы их до сих пор?[/b]– Не то что перечитываю, ведь все это в основном находится в байтах памяти. Я бы сказал, скорее, вспоминаю. Хотя иногда открываю заново, потому что время и память стирают углы, как море обкатывает прибрежные камешки. И они уже не такие шершавые, не такие колкие. И ты возвращаешься к тексту, открываешь заново то, что вроде бы и знал, да не услышал. Вот Державина так сейчас читал. А есть и то, что сопровождает тебя так или иначе всегда. Как Мандельштам. Но едва ли вы найдете впрямую в моих текстах влияние Державина и Мандельштама. Все-таки для меня всегда, с самых давних, честно говоря, лет очень важно было, чтобы это был именно свой голос, своя интонация.Может, потому, находясь со студенчества в одном кругу, в одних магнитных полях и с концептуалистами, и с метареалистами, и с «Московским временем», и с кем там еще – я так и не стал «представителем» ни одного из этих значимых и для меня течений.Даже если мне казалось, что какие-то строки получились ничего себе, но голос был совсем не мой или даже не совсем мой, что это может написать еще кто-то другой, я от этих строчек отказывался, искал интонацию, слова, которые только я и могу произнести. Может, потому в стихах я так немногословен.[b]– А как вы выбираете книгу для чтения?[/b]– Если говорить о поэтических книгах, у них есть одна удивительная особенность – их не столько читаешь, сколько перечитываешь. Открываешь книгу поэта, если он тебя уже зацепил какой-то строчкой. Что касается прозы, то, несмотря на дружеские отношения со многими интересными и знаменитыми нашими прозаиками, я редко имею возможность да и могу дочитать до конца толстую книгу. Я читаю русские романы, когда оказываюсь во время летних каникул где-нибудь за кордоном. Там мне не хватает русского языка, есть острая потребность быть в какомто соотношении, в диалоге с языком, и я тщательно выбираю одну-две книги, которые прочту.[b]– Помните ли вы свое самое первое детское мечтание «кем стану, когда вырасту»?[/b]– В отличие от многих взрослых никогда не считал и не считаю детство «подготовкой к жизни». Детство – это один из самых плодотворных и содержательных моментов жизни, когда ты постигаешь этот мир. А отрочество, когда остро переживаешь самые главные чувства, когда происходит мучительное осознание жизни и смерти, любви и страсти, дружбы, всего остального… У меня даже никогда не было такой потребности – думать, а тем более мечтать о том, кем я буду, когда вырасту. Я всегда знал, что я буду собой. Что будет мне внутренне необходимо, естественно делать, то и буду.Собственно, так и живу.[b]– Что бы вы могли пожелать читателям «Вечерней Москвы»?[/b]– Ко мне в школу как к учителю нередко приходили родители с жалобами, что дети мало читают или совсем не читают. И я спрашивал: а вы читаете? Мне в ответ говорили: ну как, ну мы же в школе читали… Вы понимаете, у ребенка, когда он рождается, есть инстинкт кушать, спать и так далее.Инстинкта читать у него нет. Если мы сами вместе с ребенком не подключаемся к этому удивительному и сладостному процессу, то непонятно, откуда эта потребность у него возьмется. Поэтому очень простое пожелание – читайте сами и читайте вместе со своими детьми.[b]Евгений БУНИМОВИЧ: «[b]Я сошел с конвейера Москвы…[/b]»[/b][b]Стихи[/b][i]солнце без визысвалило за горизонтдождь идет по городубез документовтрава вылезлабез разрешенияворованный легкимивоздухне сертифицированжизнь нелегальнаЯ сошел с конвейераМосквы,вместо сердца –пламенный мотор,а вот этовместо головы…Извини,естественный отбор.Я москвич.Обидно, что не ЗИЛ.Не хватаетлошадиных сил.Вял дизайн.Мешает лишний вес…Извини, красотка Мерседес.Такого нету в России неба– чтобы ни облачка,такого нету в России хлебачтобы без пота,такого нету в России словачтобы не в яблочко,такого нету в России озерачтоб не болото…Такого нету в России леса –чтобы без лешего,такого нету в России дома –домового,такого нету в Россиипраздника –чтобы без лишнего,такого нету в России счастья– чтоб дармового…Да, да, спивалисьтрудовые коллективы,и в директивыпривносились коррективы,и ограниченныенаши контингенты,внимая просьбам,занимали континенты,и верным нюхомчуять мыслящих инакоумела каждаяслужебная собака,и как ни стыдно, сын мой,как ни странно –мы были молоды,и жизнь была желанна...Не надо.Мы не на параде.Мы проиграли в айлавью.Об остальном сказал Саадив последнем телеинтервью.Любовники!Смените позы.Поэты!Слушайте сюда.Есть процедурные вопросыпо ходу Страшного суда.На беспартийном суахилиумея высказаться вслух,мы выжили в года бухиев империи народных слуг.Всесильно,потому что ложноученье с кайфом на дому,и невозможное – возможно,когда не нужно никому.[/i][b]CURRICULUM VITAE[/b][i]сначала пелв подземном переходекак поплыветна белом пароходепозднее пел на белом пароходекак счастлив былв подземном переходе[/i][b]ю. арабову[/b][i]сутулые фонариотбрасывают длинные тениперечеркиваяхайтек автотрассоглядываясь назадоказываемся не темиза кого принимали себяда и другие насвроде бы не боялисьне верили не просилимастырили как умелиампир во время чумыночью все кошки серывсе города красивывсе странники оцифрованывсе смыслы обреченыночью пространство скукоженокак догорает бумагапокуда мы здесь обозначеныточками А и Всумма углов треугольникас вершинойв окрестности Богабольше равна судьбе[/i][b]КОНТРОЛЬНАЯ РАБОТА[/b][i]Я работаю в школе,которую сам сочинил.Очевидно, сказаласьпривычка к дешевымшколярским обедам,в кровеносных сосудахдавление красных чернилплюс тоскапо идущему следом.Яровое, озимое, доброе, вечноенадобно здесь засевать,но поля просвещенияне по зубамсамодельному плугу.Ностальгический ветерв разбитую дует фрамугу.Что и требовалось доказать.Я готовлюсь к урокам,жилплощадь сменяв на длинудидактических улиц,старательнопройденных за ночь,и когда я навеки уснуна контрольной работе –пускай отпоет меня завуч.А иначемоя разночинная блажь,первобытное дело халдеяи надбавказа педагогический стажне искупят умения ямботличить от хорея.[/i]
Со знаменитым детективщиком мы разговаривали, находясь по разную сторону государственных границ. Но это нам нисколько не мешало…[b]– Данил Аркадьевич, вас уже считают классиком многие. А вы себя как ощущаете?[/b]– Я себя классиком никогда не ощущал. Я никогда не назывался ни писателем, ни ученым, хотя я профессор, доктор наук, заслуженный юрист России. Я этого никогда не говорил и никогда это не оценивал.[b]– Но я не зря о классиках заговорил, потому что следующий мой вопрос такой. Есть ли классики, которых вы перечитываете?[/b]– Вы знаете, классиков таких нету, которых я перечитываю. Книга, которую я давно пытаюсь прочесть и никак не дочитаю, – это Библия. Я на три четверти ее где-то прочел и каждый раз на этом останавливаюсь. И недавно Евангелие читал. Когда молодым был, читал его, и сейчас стал перечитывать. По-другому что-то хотел извлечь оттуда. Но не знаю, извлек или нет.[b]– А из современных писателей есть кто-то, кто вам интересен?[/b]– Наверное, есть. Почему нет? Периодически возникает какая-то звезда, все читают, обсуждают, и я читаю, тоже делаю какие-то выводы.[b]– Хорошо, а вот такой вопрос: как книга вам попадает в руки? Чем она вас заинтересовать может?[/b]– Ну, такого я вообще уже не помню, что вдруг какая-то книга заинтересовала просто так. Последнее время меня просят прочесть, скажем, издатели или кто-то просит прочесть свою рукопись, или свою книгу начинающий автор, скажем. Или рекомендуют как новинку, которая успешна и хорошо продается, и хорошо бы научиться вот какому-то секрету, чтобы и твоя книга так же продавалась. Это было так с Дэном Брауном в свое время.Я был просто удивлен, когда стал его читать, насколько это примитивно, беспомощно и неинтересно. И почему такой успех, совершенно мне было непонятно. Я не смог оттуда ничего взять. И сейчас вот Стива Ларсена мне тоже рекомендовали издатели. Я почитал, он интересней, чем Дэн Браун, но в общем-то, совершенно рядовой уровень.Рядового детективного повествования. Причем именно детективного, а не триллерного или приключенческого, что тоже называется детективным неправильно. И мы говорили с профессиональными людьми, с издателями, с писателями: на чем зиждется успех этих книг? И пришли к выводу, что на эксплуатации религиозных сюжетов. Потому что и в том, и в другом случае там эта сторона обыгрывается.[b]– Помните ли вы свое самое первое детское желание – кем стану, когда вырасту?[/b]– Не знаю, было ли оно самое первое, но я всегда хотел стать сыщиком и хотел стать журналистом. И в общем-то и то, и другое воплотилось в жизнь. У меня много и журналистских материалов, я занимался следственной работой профессионально.[b]– Как вы отдыхаете от работы? Есть ли у вас хобби какое-то?[/b]– Вот сейчас я нахожусь в Южной Австрии. Смотрю на озеро Вертензее. А стоит рядом со мной компьютер, на котором я работаю и пишу сейчас «Рок-н-ролл 4». Вот это диалектика совмещения отдыха и работы.Когда у меня спрашивают читатели, какое у меня хобби, я говорю, что хобби у меня служба в МВД. А когда у меня спрашивают сотрудники МВД, с которыми я работаю, я говорю, что хобби у меня – это писать книги. Ну а насколько это правильный ответ, это уже каждый сам для себя решает.[b]– А вы помните свою самую первую публикацию?[/b]– Я помню не только первую публикацию, я помню и первый рассказ, который не опубликован. Написал я его в одиннадцать лет. И послал на конкурс газеты «Известия». И получил всерьез разгромную рецензию. Не знаю даже, поняли там, не поняли, что ребенок писал. И этот рассказ, я б его для смеха сейчас уже и опубликовал, но я его что-то не могу найти. Это фантастический был рассказ. А первая публикация вышла в шестьдесят восьмом году в журнале «Техника – молодежи», это была такая микроминиатюра, пародия на фантастику ужасов. Там был текст, может быть, сорокпятьдесят строк. Но по тем временам, кстати, эта первая публикация давала отсчет для стажа писательской пенсии.Впоследствии, став членом Союза писателей СССР, уже с шестьдесят восьмого года мне бы шел писательский стаж.[b]– Заканчиваем мы всегда пожеланием читателям «Вечерки». Что пожелаете?[/b]– Быть здоровыми, счастливыми, богатыми, успешными и веселыми, чтобы все было хорошо в семьях и в ближайшем окружении.[b]Данил КОРЕЦКИЙ[/b][i][b]Меч Немезиды[/b]Фрагмент романа[/i]Смеркалось. Возле метро кипела вечерняя жизнь: бойко торговали многочисленные киоски, молодежь, радостно гогоча, пила пиво, девушки легкого и полулегкого поведения тусовались вдоль тротуара, ожидая щедрого принца на шикарном авто.Ничего особенного – обычное серое существование окраины мегаполиса. Но Константину сейчас казалось, что он в центре красочного карнавала гденибудь в Рио-де-Жанейро или, на худой конец, в Манагуа. Потому что целый месяц он со своей группой провел в непроходимой сельве, среди скорпионов и ядовитых змей. Они охотились за людьми Мендосы, а бандиты, в свою очередь, охотились за ними…В непроходимом зеленом лесу встретить мартышку и то было удачей. А женщин они и вовсе не видели все это время.Шаура подошел к киоску, вытащил пачку денег, аккуратно отделил одну купюру и купил бутылку «Старопрамена». Железными пальцами сорвал крышку, сделал несколько больших глотков. Но вкуса не ощутил. И радости никакой не почувствовал. Может, потому, что у них были потери.Двое. И у американцев – тоже двое. Но зато потом, когда началось, наркодельцов положили несколько десятков!– Гля, вон у того лоха целый пресс бабок! – сказал щекастый молодой человек своему товарищу. – Зови ребят, быстро!Майор все же допил безвкусную жидкость. Потом осмотрел ночных бабочек. Две были достаточно симпатичными. Они смотрели без интереса: усталый мужик в мятой куртке, мятых брюках, с мятым лицом. Совсем не похож на щедрого принца. Обычный задроченный работяга. Какой с него прок? И Константин смотрел на них так же. Это были женщины другого круга, другой породы. А потому не представляли для него ни малейшего интереса. Как симпатичные кошки.Он пошел по длинной, неосвещенной аллее и метров через пятьдесят его догнали.– Дядя, дай закурить! – послышался сзади молодой и явно нетрезвый голос.Майор обернулся. Пятеро юнцов с дегенеративными лицами и оловянными глазами.У двоих в руках ножи, у одного кирпич. Наверняка увидели, как он доставал деньги. Зарплата за месяц со всеми надбавками. Не такие великие деньги, чтобы отдавать за них жизнь. Но они считают, что можно рискнуть.– Кто просит? – резко прозвучал встречный вопрос.– Ну, я прошу! Давай сигарету! – Тот, кто отвечал, явно не был самым сильным. Но безусловно, самым наглым. Он и заварил всю кашу.– На.Константин выбросил руку. Пацан скорчился, упал и остался лежать. Не шевелясь и не издавая никаких звуков.Пример товарища – самое наглядное, что может быть на белом свете. Об асфальт лязгнул нож, отлетел в сторону кирпич. Уцелевшие юнцы, не заботясь о пострадавшем, мгновенно бросились врассыпную и скрылись с глаз.Константин пошел дальше. Он мгновенно забыл о происшедшем, как привычный и маловпечатлительный человек, отогнавший напавшую собаку, тут же забывает об инциденте.В памяти стояло совсем другое: садящиеся в лагере наркоторговцев вертолеты правительственных сил и опережающая их атака русских и американских «спецов». Может, надо было выждать, чтобы полицейские высадились и развернулись? Но Мендоса мог уйти… Зато тогда наверняка не погибли бы ребята… Невыполненное задание и отсутствие потерь или успех ценой человеческих жизней?Для военных главное – выполнить боевую задачу, причем любой ценой. Но кто и на каких весах взвесит ответственность командира? Константин свернул на боковую дорогу, прошел еще метров двести и через арку вошел в узкий двор, огороженный с четырех сторон девятиэтажными панельными домами.Здесь и располагалось его жилище, здесь его знали и относились с уважением.
У критика вышел двухтомник «Красный век», сейчас готовится третий том. «Это уже мое поколение, – сказал мне Аннинский. – Последний очерк, который я успел написать при жизни поэта, это о Вознесенском. Я никогда не стремился сближаться с теми, кто мне интересен. Мне это всегда мешало. Он был мне интересен как поэт. Это типичная попытка развязаться с собственным поколением – статья о Вознесенском». Но я задавал ему вопросы совсем о другом… [b]– Лев Александрович, вас считают классиком в своей области, а вы-то как себя ощущаете?[/b] – Да какой же я классик? Я вечный искатель, я вечно неприкаянный человек, я вечно ищу и знаю, что не найду того, что ищу, потому что ищу абсолюта, ищу разрешения вопросов, а мир таков, что вопросы неразрешимы. Ну вот, это если кратко говорить. Какой я классик-то, господи! [b]– И тем не менее я не зря начал с «классического» вопроса, потому что мне интересно ваше отношение к классике вообще. Есть у вас настольная книга из классиков?[/b] – У меня не настольная книга – у меня шкаф с классикой. И он на расстоянии трех шагов у меня, так что, когда мне кто-то нужен, я протягиваю руку и беру нужный том. Когда я писал книжку «Толстой и кинематограф», или «Охота на Льва», как я ее называл, я перечитал Толстого всего, и это уже в зрелом возрасте, мне было за сорок. Тогда я понял, почему мне Толстой дает больше, чем Достоевский. Потому что Достоевский – это та неразрешимость нашего бесовства, от которой жить невозможно. Толстой же – это иллюзорная, но попытка не примириться с этим бесовством. И я думаю, что Достоевский более прав, потому что жизнь в результате именно бесовская. Но мне Толстой очень помог… Есть классическое определение: два писателя и две бездны. Достоевский смотрит в бездну вниз, пытаясь измерить ее, а Толстой смотрит вверх! И там бездна, и тут. Я себя спрашивал: а между безднами какая-то дорожечка есть? Есть – отвечал я сам себе. Это русский путь – дорожечка между безднами. И очень хорошо этой дорожечкой ходил Николай Семенович Лесков. Вот почему я им начал заниматься. Он обладал способностью разгадывать русские бессмысленные загадки. Он не отвечал на вопросы, в отличие от Толстого и Достоевского, он говорил: вот, смотрите, какая у нас жизнь, и вот как мы при этом идем нашими тропками. Лесков стал для меня разгадкой того русского человека, к которому я приглядывался. Ведь я же обрусевший инородец: у меня мать еврейка, а отец донской казак. Два кочевых народа. А мне хотелось понять, как русские люди на земле живут. Вот Лесков мне и помог. [b]– А из современных литераторов кто-то вам интересен?[/b] – Отвечу так: для меня нет ничего неинтересного. Плохо пишущий человек может быть так же интересен, если ты понимаешь, что с ним происходит. Я без конца читаю, без конца пишу о каких-то текстах. Хотя специально следить сейчас за литературным процессом трудно, потому что процесс… каким-то образом испарился, понятие процесса испарилось. Но я слежу за другим, я слежу за тем, как меняются поколения. У меня на этот счет своя точка зрения. Если вы возьмете ритмы истории, то вы почувствуете, что каждые двенадцать лет что-то происходит, назревает. Ну, восемьсот первый год – понятно, угробили Павла, дальше двенадцать прибавили – Наполеон, еще двенадцать прибавили – Пестель, еще двенадцать – убийство Пушкина, событие, которое всколыхнуло Россию. И дальше, если прослеживать вплоть до нашего времени, получается тысяча девятьсот семнадцатый, тысяча девятьсот двадцать восьмой, ну, там плюс-минус… Потом, соответственно, сорок первый, затем пятьдесят третий – год поворотный, потом шестьдесят шестой и шестьдесят восьмой с раздавленной пражской весной. Наконец, начало Афгана – семьдесят девятый с восьмидесятым. Потом девяносто второй – крушение Советского Союза. Вот эти ритмы мне куда больше говорят, чем то, что кто-то хорошо пишет, а кто-то плохо. Я смотрю, как меняются поколения и куда идет мой народ. Я, как человек обрусевший, очень люблю русских. И ненавижу одновременно ([i]смеется[/i]). [b]– Как вам книга попадает в руки? Я понимаю, есть собственная огромная библиотека, друзья что-то советуют…[/b] – Не то чтобы друзья советуют, враги тоже советуют. Я кручусь в этих тусовках поневоле, специально не хожу, но тем не менее знаю, что происходит в читающих слоях. Когда возникает какой-то скандал или полемика, я чувствую, что надо посмотреть. Тогда и по Интернету, и как угодно выясняю, что происходит. И если чувствую, что еще и прочесть надо, тогда достаю книжку. [b]– Всякий скандал – скандал людей, всякий спор – всегда о людях.[/b] – Я читаю книги и не нахожу ответа, как улучшить человека. Очень хорошо мои мысли выразил Фазиль Искандер, который однажды сказал: «Человека нельзя улучшить, его можно только на время умиротворить». Это то, что мы поняли по ходу нашей горькой жизни. Мы, последние идеалисты, верившие, что человека можно улучшить. Нельзя! История показывает: удержать его от смертельного эксперимента, от мировой войны, удержать еще большим страхом можно, но улучшить – нет. Как прикажете мне жить с этим открытием? Так и живу. Продолжаю любить людей. Уважать их невозможно – только любить. [b]– А вы помните свое самое первое детское желание – кем стану, когда вырасту?[/b] – Да, конечно. Мне подсказали. Это был тридцать девятый год, мой отец работал на «Мосфильме», и там же, на «Мосфильме», Татьяна Лукашевич снимала фильм «Подкидыш». Ей нужно было снять сцену в детском саду. И она отправилась в мосфильмовский детский сад. А я там как раз и был. И меня сняли не только в толпе, но еще и в диалоге. Меня спрашивали: «Ты кем хочешь быть?» Я по сценарию отвечал: «Хочу быть летчиком». – «Да ты что? Ты маленький». – «Тогда хочу быть пограничником». – «Нет, и пограничником ты маленький». – «Ну а пограничной собакой я могу быть?» – «Да, можешь!» Много лет спустя в Интернете как-то заметили: лучше бы он оставался пограничной собакой, этот критик Аннинский. А я подумал: пожалуй, я всю жизнь остаюсь пограничной собакой. Ни с правыми, ни с левыми… Между этими станами я ищу границы. Я – пограничная собака. Все это к вопросу, когда я впервые задумался, кем я стану. [b]– А как вы отдыхаете от работы? Куда ездите?[/b] – Я не понимаю, что такое отдых. Я всю жизнь занимаюсь любимым делом и, если кто мне мешает, прихожу в ярость и расстройство. Если не мешают, я счастлив. Мне не надо отдыхать от любимого дела. А что касается того, куда люблю ездить, то с пятьдесят шестого или с пятьдесят пятого года я без конца ходил в походы. Всю Россию прошел, всю Беларусь, Украину – пешком, на байдарках, на плотах, с рюкзаком. Ну, нормальный шестидесятник, который в походах отводит душу. А сейчас никуда уже не хожу, уже семьдесят шесть лет, уже не с кем ходить. [b]Лев АННИНСКИЙ Для вас – бред, а для меня – нет Фрагмент из цикла «Последние идеалисты» [/b][i][b](Андрей Вознесенский)[/b][/i] Мир – ворох подмен и совпадений, распавшихся частей и сросшихся членов, разлетающихся кусков и слетающихся стервятников. Собрать его можно, как собирают детский конструктор: надо одеть воздух игрушечными запчастями. С запредельными высотками молодого Вознесенского эти нынешние конструкции имеют преемственную связь: тогда воздушные замки, тараня воздух, реяли в невесомости – теперь они сыплются из невесомости в бредовую реальность и застывают в ней… на случай какого-никакого фантастического проекта. Получается что-то вроде склада запчастей для некоего неведомого Бытия. [i]«Мир распадается на запчасти»[/i]. Мир и познается через запчасти. Это, наверное, самый главный лейтмотив в итоговой лирике Вознесенского. И это прямой путь к пониманию того, какую роль играет в этой лирике пресловутая «чистая форма». [i]Из нас любой – полубезумен. Век гуманизма отшумел. Мы думали, что время – Шуман. Оно – кровавый шоумен.[/i] Вроде бы классический имперский ямб. Иногда – классический простонародный хорей. Реже – плачущий трехсложник. И все это – в пределах традиционной просодии. Иногда дающей ритмическое место дольнику. Или тактовику. На этом безукоризненно звучащем фоне слова переглядываются, кувыркаются, корчатся, зависают, висят, срываются. Простейший (на простодушного читателя рассчитанный) прием перевода прыгающего содержания в прыгающую форму: верстальщики заваливают текст то вправо, то влево, и он по странице «шатается». Или текст, сорвавшись с последней строки четверостишия, начинает метаться по странице, втягиваясь то в спираль, то в кольцо, то в мертвую петлю. Или когда этой вольноотпущенной строкой обрисовывается силуэт сапога или утюга. Или сердца. Или крышки рояля. Или еще какого-нибудь символа, как-то связанного с содержанием данного текста. Ценители такого рода стихографики могут быть довольны. Я – не из их числа. Мне понятнее чисто литературные находки на ухабах этого поиска. Например, фразы, замирающие на полуслове: [i]«Я тебя очень… Мы фразу не кончим. Губы на ощупь. Ты меня очень…»[/i] Связи, изначально разорванные, внушены читателю, чтобы он срастил их самостоятельно. Чтобы осознал, что они есть. И что их нет. Иное сращение слов вознаграждает читателя какой-нибудь неожиданной скабрезностью: [i]«На все юнески и гринпис бельгийский мальчик отвечает: «Псс…» С ним русский мальчик состязается в стране былин: гринписдецентрализация, блин!»[/i] Оставляю читателя смаковать этот блин и перехожу к более привычным приемам стихооборотничества: это палиндромы, как правило, у Вознесенского изысканные, тонко пародирующие общепринятые смыслы. [i]«Воронеж – женоров»[/i]. Это же «норов наш». [i]«Нирвана – а наври»[/i]. Это же вранье наше, радость нирванопоклонников. Самый излюбленный прием – разрыв словесной ткани, сращиваемый механическим повтором. [i]«Давайдавайдавайдавайда…»[/i] (При чем тут Вайда?») [i]«Темзатемзатемзатем…»[/i] («Что за тем? За темью темь».) [i]«Цокольцокольцокольцокольцо…»[/i] («Кто расшифрует?..») Эти цепочки – любимый фокус шоумена. Иногда настолько артистичного в своем лукавстве, что его игра напоминает угадайку. В какой руке спрятано? Не важно что, важно – в какой руке? Виртуозность наперсточника?! Может, и эта метафора не так проста? Иголок Вознесенскому натыкали смолоду и критики, и власть. Пришлось обороняться. [i]«Я на дух надел намордник. Жмет, конечно. Но красиво».[/i]
Эдуард Тополь известен как драматург и сценарист, а его романы и повести изданы во всех европейских странах, в США, Японии. Скоро увидит свет, очевидно, одна из самых скандальных книг Эдуарда Тополя «Детям до 16». В ней: легендарные «интердевочки» и первые «светские львицы», содержанки, девушки, исповедующие «свободную любовь», и девушки, жадно ищущие любви настоящей… О том, какими они были в Советском Союзе, где «секса не было», и какими стали сначала в «лихие девяностые», а потом и в наши дни, эта книга. Хотя, конечно, не только об этом. Да и мы с Эдуардом Владимировичем говорили совсем о другом… – Эдуард Владимирович, вы в своем жанре уже, можно сказать, признанный классик. А вы себя классиком ощущаете? – Нет конечно. Я вообще не занимаюсь самооценкой и поиском своего места в литературе или истории. Я просто нормально живу и пытаюсь работать так, как могу. – А вы классиков перечитываете? Ну, есть у вас настольная книга… – Есть! Последние сорок лет моей литературной работы это «Мастер и Маргарита». Это высочайшая планка! И когда я чувствую, что силы кончаются, то обращаюсь к этому роману. И понимаю: вот так надо писать! Есть и другие любимые с детства книги, но настольная – она одна. – А из современных авторов вам кто-то интересен? Отслеживаете, так сказать, литературный процесс? – Честно говоря, не очень. Я настолько занят своей работой, что читаю не слишком много, а из прочитанного могу назвать только «Похороните меня за плинтусом» Санаева. – А как книга попадает к вам в руки? Друзья советуют? Вы читаете анонсы в Интернете, в газетах? Ходите в книжные магазины? – Cлучайно. Хотя… И не случайно тоже. Каждая моя книга, сценарий требовали изучения большого документального материала. Я считаю, уж если садишься что-то о чем-то писать, то обязан знать об этом в десять раз больше, чем напишешь, и раз в двадцать больше, чем знает читатель. Взять, к примеру, фильм «На краю стою». Чтобы написать сценарий, пришлось прочесть гору литературы о наркотрафике, о службе российских пограничников, одолеть груду английских книг… Я иногда даже публикую в конце своих книг перечень материалов, которые сам использовал и к которым может обратиться читатель. Но когда ты готов, когда уже пишешь, когда процесс пошел, как говаривал Михаил Сергеич, тогда ничего читать нельзя. Мешает! Ничего – кроме той самой настольной книги, чтобы понимать, на какой уровень ты должен стремиться выйти. – Эдуард Владимирович, вы помните свое самое первое детское желание «кем стану, когда вырасту»? – Поэтом! Мечтал об этом с девяти лет. Я писал стихи, посылал в «Пионерскую правду», их не печатали. Но я не опускал рук. Видимо, характер такой: если не пробил головой стену, значит, плохо разбежался. – А свою первую публикацию помните? – Конечно. Это был журнал «Юность», где напечатали мои стихи. Потом я ушел в армию. После армии уже стихов не писал, писал прозу. Ну, сначала ушел в журналистику, потом во ВГИК, потом уже все остальное. – Переход в писатели был таким плавным… – Переход в писатели состоялся вынужденно, поскольку я эмигрировал из Советского Союза в семьдесят восьмом году. Приехав в Америку, я прекрасно понимал, что в Голливуд соваться со сценариями на русском языке бесполезно. Поэтому я стал писать огромные сценарии в виде книг. Да-да, первые мои романы – это просто сценарии, только в четыреста страниц. Потом, со временем, я стал позволять себе расслабиться, допуская какие-то авторские отступления, мысли… – А как вы отдыхаете от работы? Ездите на природу? – Это бывает редко, поскольку я живу на две страны. У меня в Америке жена и сын, которому двенадцать лет. Если я лечу туда, то должен проводить максимально много времени с сыном. Естественно, мы с ним можем куда-нибудь поехать во время его каникул… А если я в России, то здесь вообще не позволяю себе расслабляться. Кинематограф, с которым я связан накрепко, этого не терпит. – Что бы вы могли пожелать читателям «Вечерней Москвы»? – Мира, благосостояния, любви. – Кратко, но всеобъемлюще.
В восьмидесятых годах, когда я учился на факультете журналистики МГУ, Бенедикт Сарнов в своем жанре уже почитался классиком. Совсем недавно вышла его новая книга «Кому улыбался Блок». Перечитав ее в наши дни, я убедился, что классиком его почитали не зря…[b]– Бенедикт Михайлович, вас считают классиком в литературоведении. А в литературе вы себя кем ощущаете?[/b]– Менее всего считаю себя литературоведом. Я ощущаю себя эссеистом, публицистом, в какой-то мере историком, в какой-то мере даже политологом, учитывая последние мои занятия, последние мои интересы – книги, над которыми я сейчас работаю и которые сейчас выходят.[b]– А вообще, как вы к классикам относитесь? И помогают ли они, классики, вам жить в сегодняшнем дне?[/b]– Да, только они и помогают. Кто именно? Боюсь, если бы я начал перечислять, то загромоздил бы перечнем всю вашу страницу. Тут и Толстой, и Чехов, и классики советского периода – Зощенко, Бабель, Платонов. Ну и, разумеется, Пушкин.[b]– А из современных, из ныне живущих писателей кто-то вам интересен? Вы отслеживаете литературный процесс?[/b]– Нет. То, что попадается иногда на глаза, прочитываю, а специально не отслеживаю.[b]– А как книга к вам в руки попадает? У вас, наверное, большая библиотека…[/b]– Да, у меня очень большая библиотека. В ней около четырех тысяч томов. А книги ко мне попадают просто. Я иногда вылезаю в центр, захожу в разные книжные магазины – и покупаю.[b]– Мнения друзей учитываются?[/b]– Близкие друзья, с которыми я дружен много лет, например, Владимир Войнович, свои книги мне дарят. Хотя в них для меня, как правило, оказывается мало нового.[b]– Бенедикт Михайлович, позвольте, возможно, неожиданный вопрос. Помните ли вы свое самое первое детское, как правило, неосуществленное мечтание: вот кем я стану, когда вырасту![/b]– Конечно, помню. Я об этом написал в своей книге воспоминаний. С самого детства я хотел быть писателем.Лет в девять мне подарили роскошную кожаную тетрадь. Кожа, наверное, была поддельная, но тетрадь все равно была очень красивая. Я долго не знал, как мне эту тетрадь использовать. Писать в ней что-то относящееся к школьным заданиям мне казалось просто ее испортить. И я начал в этой тетради писать роман… о пиратах, конечно, любимых персонажах моих любимых книг. Получалось что-то вроде «Острова сокровищ».– А свою первую публикацию помните?– Помню. Это была серьезная (не буду говорить о мелочах) статья «Маяковский и Пушкин» в журнале «Октябрь».[b]– Если у вас есть время и возможность, как отдыхаете? Есть ли у вас хобби какое-то? Чем-то вы отвлекаетесь от литературных и окололитературных дел?[/b]– Ну, как сказать… От литературных дел я далеко никогда не уходил, потому что всегда был библиофилом и библиоманом. Главное мое хобби – рыться в книгах, ходить по книжным магазинам, искать книги, причем редкие книги, старые в основном. Они меня возбуждают больше, чем новые. Но по мере того, как я старел, выяснялось, что книги, которые еще недавно казались новыми, стали уже тоже старыми и считаются библиографической редкостью.[b]– Что бы вы могли на прощание пожелать нашим читателям?[/b]– Я пожелал бы читателям «Вечерней Москвы», как и всем читателям наших российских газет, помнить, что в них много чепухи, сплетен, слухов, нелепостей, и вылавливать из этой шелухи и мути крупинки правды.[b]Прокруст был просто младенец[i]«Кому улыбался Блок»[/i]Фрагмент книги[/b][i]ПРОФЕССИЯ редактора – одна из древнейших.Первым редактором, я думаю, по праву должен считаться Прокруст, изобретатель знаменитого прокрустова ложа. В советское время это замечательное изобретение было пущено, как говорится, на поток. Что даже нашло свое отражение в интеллигентском фольклоре («Телеграфный столб – это хорошо отредактированная сосна»).…Но при всем при том советскому редактору (даже самому тупому и невежественному) нельзя отказать в том, что чутье у него выработалось поразительное. И работа, которую он проделывал с рукописью, часто бывала виртуозной, прямо-таки ювелирной.Вот, чтобы не ходить далеко, два примера из… опубликованной в «Искусстве кино» (1993, № 5) и… прочитанной мною главы «Записок драматурга» Леонида Зорина. Рассказывая о многострадальной судьбе одной из своих пьес («Варшавской мелодии»), Зорин вспоминает, что в его пререканиях с редактором (или цензором, что тогда было, в сущности, одно и то же) редакторская правка сводилась порой к изменению одной буквы.Герой «Варшавской мелодии» Виктор через десять лет после того как он расстался с Геленой, приезжает с группой коллег в командировку в Варшаву. Он и Гелена с тоской и восторгом обнаруживают, что их чувство живо. Его не остудили ни годы, ни даже то, что Виктор давно уже женат, а Гелена замужем. Но когда Гелена просит Виктора уехать с нею на одну ночь в соседний город, тот растерян: – Нельзя. Я же не один.Пропасть на всю ночь. Подумай сама.Естественные резоны советского человека, ни при каких обстоятельствах не забывающего, что он «под колпаком».В реплике «Я же не один» редактором (или цензором) была добавлена всего одна буковка. Стало: «Я уже не один».Отказ Виктора провести ночь с любимой женщиной, с которой он был насильственно разлучен, объяснялся, таким образом, уже не страхом его перед всевидящим оком разлучившего их Государства, а совсем другим резоном, хорошо нам знакомым по классической реплике Маши Троекуровой: «Поздно, я жена князя Верейского!».Сходная история, рассказывает далее Зорин, произошла и при редактуре его пьесы «Римская комедия» («Дион»).– В добрый путь, мальчик! – говорил Дион Ювеналу. – Ничего они с нами не сделают!Последняя буква в слове «они» была неумолимо зачеркнута. Вышло – «он». Он – это римский император Домициан. А «они»... Бог знает, кого имеет в виду автор и какие мысли придут тут в голову зрителям...Принципы редактуры, как видим, совершенно те же, что у Прокруста. В одном случае – отсечь «лишнее».В другом – растянуть, добавить. Но как тонко, как ювелирно выполнена эта «прокрустова» задача. Ни кровоточащей живой плоти, ни хруста ломаемых костей, ни варварских ударов молота. Изменения, внесенные редакторским (цензорским) карандашом, так ничтожны, что их можно объяснить даже простой случайностью, непреднамеренной корректорской ошибкой. А урон, нанесенный живой ткани произведения, глубинному смыслу так ловко отредактированного эпизода, вполне сопоставим с тем ущербом, который наносил своим жертвам старый грубиян Прокруст.[/i]
Последние несколько лет Дмитрий работал международным телекорреспондентом, облетел десятки стран – от Гватемалы до Японии и от Исландии до Алжира. Прожил за рубежом более десяти лет, свободно говорит на пяти иностранных языках.Он автор романов «Метро 2033» и «Метро 2034», а также романа «Сумерки», общий тираж которых перевалил далеко за полмиллиона экземпляров.Сейчас на телеканале «Культура» ведет передачу «Пресс-клуб», является автором рассказов и колонок для нескольких журналов.Теперь у него выходит книга «Рассказы о Родине», принципиально отличающаяся от предыдущих (по жанру как минимум). Сам автор характеризует ее как провокационную. Но мы, как обычно, говорили совершенно о другом… [b]– Дима, вы не начинающий, но достаточно молодой писатель. Однако плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Вы надеетесь оставить след в литературе или, если подругому сказать, метите в классики?[/b]– Вы знаете ([i]смеется[/i]), плох тот писатель, который не метит в классики. И с одной стороны, конечно, оставаться на всю жизнь прикованным к жанру, в особенности к тому жанру, с которого начинаешь, обидно и досадно. Хочется и расти, и экспериментировать, и пробовать что-то новое. В особенности когда успешной становится книжка, которую ты придумал в семнадцать лет, а опубликовал в двадцать три.Что касается вашего вопроса – есть ли какие шансы попасть в классику, никогда не известно. Бывает, что признание при жизни оборачивается полным забвением посмертно, и полное пренебрежение человеком и его творчеством при жизни – и вдруг неожиданно он возникает в истории двести лет спустя. Сказать, готов ли я отказаться от признания сегодня, чтобы быть признанным посмертно, у меня ([i]смеется[/i]) не получилось бы. Потому что юношеский максимализм мешает. Хочется, конечно, сразу все, здесь и сейчас. Но, я думаю, что на данном этапе мне не грозит вписыванье в школьные учебники, хотя, с другой стороны, при тех школьных учебниках, которые есть сейчас, может быть, лучше и не надо.[b]– Как вы относитесь к классике и к классикам?[/b]– Мне, конечно, очень нравится Платонов, например, или, как и всем остальным, нравится Булгаков. Но когда в старших классах школы я к этому не очень-то был готов, в меня классическую литературу девятнадцатого века и поэзию Серебряного века запихивали насильно. А потом я уже уехал за границу, и в том возрасте, когда человек сам начинает тянуться и искать хорошую литературу, мне оказалась гораздо ближе латиноамериканская проза, магический реализм – Умберто Эко в какой-то степени, Франц Кафка, Густав Майринг, Борис Виан – вот те писатели, которых я с жадностью читал в студенческие годы и которые на меня как раз влияние какое-то оказали. Поэтому сказать, что я вижу себя в русле классической русской литературы, не могу. Точно не вдохновлялся я ни одним из классических авторов и точно не старался им подражать.[b]– Каким образом вам книга попадает в руки? Вы какой-то список составляете, потом ищете эти книги, ходите в библиотеки, в магазины книжные, или же…[/b]– Если мне в руки попадает хороший журнал, я заглядываю в том числе и в отдел критики. Хорошие журналы в отличие от журналов модных, они бывает что выискивают какие-то книги, что не входят в пятерку бестселлеров в книжных магазинах, но тем не менее чем-то хороши, замечательны и интересны.Конечно, в большей степени я, наверное, ориентируюсь не на книжную критику, хотя случается, когда кому-то Нобелевскую премию по литературе дадут, книгу приобретаю, но в большей степени ориентируюсь на вкусы людей, с которыми общаюсь, которым доверяю. Если мне говорят, что вот это надо обязательно прочесть, потому что это удивительно, то могу купить и прочесть.[b]– Помните ли вы свое самое первое детское желание «кем стану, когда вырасту»?[/b]– На самом деле помню. Дело в том, что у меня папа журналист, и в свободное время он раньше переводил сербскую поэзию на русский язык.И в те моменты, когда папа был дома – а он работал на Гостелерадио, вещал как раз на Югославию, а по вечерам переводил сербскую поэзию, – и вот, когда он был дома, он сидел за печатной машинкой и лихорадочно что-то печатал. И поэтому, конечно, для меня печатная машинка стала таким фетишем.И в два с половиной года, когда я научился читать, я начал на ней печатать. А дедушка у меня был главным художником журнала «Крокодил» и очень много общался с художниками и с журналистами из разных стран. Несколько раз я в трехлетнем-четырехлетнем возрасте попадал на такие светские рауты, на которых присутствовали кубинцы, немцы, поляки, в общем, весь соцлагерь ([i]смеется[/i]). И вот какие-то эти образы, они меня настолько на всю жизнь зацепили, что я с самого детства и хотел быть журналистоммеждународником или писателем. И получилось так, что я планомерно к своей детской мечте шел и стал именно тем, кем хотел. Я точно не хотел стать ни космонавтом, ни милиционером, ни врачом, ни балериной.[b]– Есть у вас хобби какоето? Каким образом вы отдыхаете, расслабляетесь после трудов праведных, куда ездите, – где вам хорошо?[/b]– Знаете, у меня хобби полностью совпадает с работой. То есть я не могу сказать, чтобы я сильно уставал морально от общения, от того, что я делаю.Последний год я занимаюсь исключительно теми вещами, которые сам себе придумываю. Придумал телепроект – реализую его, пришла идея о книге – сажусь писать, придумал идею фильма – могу сесть и написать сценарий. И на самом деле большое счастье, когда не надо заниматься тем, что тебя не интересует. Я не нуждаюсь в хобби, у меня на самом деле хобби нет никакого, честное слово. Ни рыбалка, ни, не знаю там, марки, – мне все это совершенно не интересно, потому что…[b]– …потому что есть интересная работа, которая поглощает все время. Мы всегда заканчиваем интервью пожеланием читателям «Вечерки»…[/b]– Читателям «Вечерней Москвы» я пожелаю всегда читать «Вечернюю Москву» ([i]смеется[/i]), во-первых. А во-вторых, я как читателям «Вечерней Москвы», так и всем остальным читателям желаю, чтобы наша страна шла дальше по пути эволюционного развития, а не затормаживала и не спотыкалась. И чтобы мы таким образом гармонично пришли к положению государства Франция или государства Великобритания. И чтобы нас случайно не занесло к модели развития и существования государства, например, Венесуэлы.– Глобальные у вас пожелания. [b]Каждому своё[/b][i][b]Фрагмент книги[/b][/i]В ПОСЛЕДНЕЕ время Пчелкин совсем утратил покой. Даже после изнурительного рабочего дня, даже после еженедельного побивания камнями в премьерском кабинете, и даже после посещения закрытого мужского клуба на Кузнецком Мосту – ровно напротив приемной ФСБ – он подолгу ворочался в постели, мял и закручивал шелковые простыни, невнятно огрызался на сонно-сочувственные вопросы жены и шел на кухню глотать виски с водой.Спать мешала не совесть, не ночные кошмары, не неуплаченные налоги.Через неделю Пчелкину исполнялось пятьдесят. Возраст, когда становится очевидным, что жить осталось уже меньше половины отведенного тебе срока, и, исходя из средней продолжительности жизни по стране, намного меньше. Возраст, когда понимаешь, что впереди ждет старость с непременным набором атрибутов: облысением, одиночеством, ревматизмом, давлением и маразмом. И слава богу, если не онкологией.Когда оглядываешься назад – все прожитые тобой сорок девять лет и сорок девять недель кажутся вдруг подборкой довольно непримечательных семейных и официальных фотоснимков. Довольно скверной подборкой, если честно, и не слишком-то толстой.Да, Пчелкин подходил к этой дате во всеоружии. По крайней мере ему не приходилось отвечать себе на вопрос «Да чего ты добился в этой жизни?!» Пчелкин добился многого. Он был министром.Да и, кстати, еще отцом двух замечательных, взрослых уже сыновей, обучающихся в колледже Сейнт-Мартинс в Лондоне. Разве не счастье? Пчелкин, как и все прочие члены правительства, был человеком неверующим и в храмы захаживал только по просьбе пресс-службы. На загробную жизнь не рассчитывал, поэтому брал все от этой.По убеждениям причислял себя к гедонистам, и министерский портфель был для него неисчерпаемым кладезем удовольствий.В большую политику Пчелкин пришел по призыву – призвали весь курс, ну и его призвали. А до тех пор строил карьеру в частном секторе, и довольно удачно. Специальность у него была хорошая: кризисное управление. Задача всегда стояла одна: из отведенного бюджета разваливающегося предприятия суметь изыскать средства на его возрождение, не обидев и себя.Сначала он творил чудеса с бюджетами мелких торговых фирм, потом управлялся с бюджетами металлургических заводов, затем осваивал бюджеты на восстановление давших течь корпораций. К вверенным компаниям Пчелкин относился с известным сочувствием, примерно как хирург к оперируемым. В резюме заносил только триумфы, но свое кладбище, как у любого хирурга, у Пчелкина было. Ну и что? Бывает, что пациент просто не жилец! В конце концов, выживших было больше, поэтому каждый новый клиент у Пчелкина был крупнее предыдущего.Смысл жизни Пчелкин себе выбрал подходящий: развитие. От правильно освоенного бюджета агрокомпании к правильно освоенному бюджету угольного разреза, а оттуда – к правильно освоенному бюджету потопленного нефтехимического завода. Все по поступающей. И когда впереди, в золотисто-алых лучах, перед ним забрезжил Князь всех бюджетов – Бюджет Российской Федерации, Пчелкин понял: жизнь удалась.С тех пор прошло несколько лет. Уже материальное не интересовало Пчелкина. И журнал «Форбс» не включал его в свои рейтинги только по настоятельной просьбе его, происходящей от природной скромности.Уже дети его, учащиеся в Лондоне в художественном колледже, могли до конца дней своих заниматься только искусством, никогда не думая о хлебе насущном. И дети их. И дети их детей. И так до скончания века.Уже на прием к Пчелкину надо было записываться за полгода, и секретарши его, поставленные элитным модельным агентством, были все послушными наложницами его.Уже и Сент-Моритц наскучил ему, и Майями, и назойливое жужжание моторов «Формулы-1» по тесным монакским улочкам. Над головой Пчелкина, кроме бездонных и необитаемых голубых небес, обнаружился еще и стеклянный потолок. Забраться еще выше, чем он уже сидел, Пчелкин надеяться не мог. Вот и захандрил.И долгими бессонными ночами в преддверии пятидесятилетия, подводя итог своей молниеносной карьеры, Пчелкин вдруг стал задаваться вопросом: и это все?
С режиссером Розовским я был знаком. В разное время, но мы учились на одном факультете журналистики МГУ. Был я и на его спектакле в Театре «У Никитских Ворот». На какой-то журналистской тусовке даже подарил ему свою книгу. Но когда я представился, он меня не припомнил. Я думал было обидеться, но к концу интервью понял, что я просто не вписываюсь в его мир.[b]– Марк Григорьевич, вы хотели бы быть писателем? Хотели бы оставить след в литературе, а не только в театре? Хотя в театре вы, можно сказать, классик…[/b]– Ваш вопрос немного обидно для меня звучит: я вообще-то секретарь Союза писателей Москвы. Но это, конечно, не значит, что я писатель. ([i]Смеется[/i].) Что значит быть писателем? Вот у меня десять книг. Я работал в журнале «Юность». Я написал около пятидесяти пьес. Мои пьесы шли по всему миру. Я драматург, член Союза писателей с семьдесят шестого года. Но вы заставляете меня «якать».[b]– Я всех заставляю «якать», когда беру интервью.[/b]– Вы знаете, я вообще не думаю о том, какой след должен оставить. Совершенно меня это не интересует. Я просто занимаюсь своим делом. Дело мое театральное, и я его понимаю для себя таким образом, что труд драматурга и труд режиссера в современном театре должны как можно чаще пересекаться. Литература – это дело, а вот театр – это игра. Но, понимаете, Шекспир, который обеспечивал своими пьесами своих артистов в театре «Глобус», – он ведь и деятель театра, и одновременно деятель литературы. То же самое делал Еврипид, то же самое делал Мольер. Для меня их примеры прекрасны. Вы скажете: а Чехов? Да, Чехов не занимался в чистом виде режиссурой или организацией театра, но ему с пьесами крайне повезло, потому что рядом с ним оказались Станиславский и Немирович, которые сумели разгадать в Чехове великого драматурга и найти способ прочтения и толкования его пьес. Вот отсюда мое желание соединить литературу с театром.[b]– Заговорив о Чехове, вы предвосхитили мой следующий вопрос. Я – о классиках… Вы классиков до сих пор перечитываете?[/b]– Чехов был и остается для меня на первом месте. Всегда. В Театре «У Никитских Ворот» четыре чеховских спектакля. И сам Театр «У Никитских Ворот» начинался со спектакля, который назывался «Доктор Чехов». Чехова я не просто люблю или изучаю, я преклоняюсь перед ним и буквально страдаю от того, как ставят Антона Павловича некоторые мои коллеги. Для меня это равносильно физической боли.Так, например, после одного из спектаклей одного моего коллеги я просто ночь не спал.[b]– А кроме Чехова?..[/b]– Ну, конечно же, мне интересен весь огромный мир русской классики. Я ставил Толстого, Достоевского, Пушкина…[b]– Понятно, что вы читаете тех, кого ставите. А есть ли у вас настольная книга? Или еще конкретнее: если ли такая книга, что… вот у вас плохое настроение, вы ее взяли, перечитали и…[/b]– У меня дома большая библиотека. И я читаю и перечитываю книги, им несть числа. А последняя моя работа связана с тремя великими текстами. «Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» в нашем театре я сделал в жанре мюзикла. Затем вынес на подмостки «Экклезиаст».Наконец, поставил повесть Булата Окуджавы «Будь здоров, школяр» – это первая повесть Булата, и в спектакле звучат его песни. Это очень разнополюсные труды, разностильные, разноязыкие. Поэтому, наверное, и публика так поразному реагирует на эти работы. Спектакли у нас идут с аншлагом, слава богу, и я этому, поверьте, очень рад.[b]– Помните ли вы свое самое первое детское, еще, может быть, неосознанное желание – кем стану, когда вырасту?[/b]– Еще в школе я увлекался театром и, кстати, литературой. Помню, как делал доклад о Грибоедове, о грибоедовской Москве. У меня была замечательная учительница по литературе, она привила мне эту любовь. Под ее влиянием я участвовал в конкурсах чтецов вместе с юным Андреем Мироновым. Из нашей школы вышло много людей искусства: Людмила Петрушевская, Эдвард Радзинский, Евгений Светланов, писатель Анатолий Макаров, художник Борис Мессерер – перечислять можно бесконечно. Все мы из сто семидесятой школы![b]– Вы человек с разносторонними интересами, человек талантливый, вы все время заняты, работаете, а как отдыхаете? Отдыхать ведь тоже нужно![/b]– Нужно, но не обязательно. Я практически не отдыхаю.В отпуске я пишу, как сумасшедший, потому что театр – дело суетное, времени на чтото другое катастрофически не хватает. Иногда езжу с сыном за границу. Но и тогда беру с собой бумагу, ручки… Я, кстати, пишу от руки, хотя раньше печатал на пишущей машинке.А вот к компьютеру себя приучить не могу. Так что я пишу по старинке, но по старинке ведь и Лев Толстой писал! Нет, я не противник компьютера, мой сын и мои помощники в театре владеют компьютером, ну и мне помогают, так что дело не в какой-то моей заскорузлости, а просто в привычке и… эмоциях. Я испытываю другие эмоции, когда царапаю пером по листочку, здесь другая энергетика. Это загадка творчества. У меня, например, есть пьесы, которые я написал полностью на пишущей машинке, и удивительно – у них тексты другие, отличные от тех, которые написаны от руки. А есть тексты, которые я хотел бы увидеть в компьютерном, так сказать, электронном варианте. А почему так и не иначе – это тайна, и пусть она остается тайной, не надо ее раскрывать. Как слышится, как внутренний голос подсказывает, так пусть и пишется.Знаете, ведь в театре любое слово должно ожить. В литературном тексте слово – канон, а в театре слово, даже самое великое слово, с моей точки зрения, не самое главное, это я уже говорю как режиссер, самое важное – действие. Слово может быть лаконичным, бьющим, выразительным – и все равно не выражающим того, что происходит, потому что выражают на сцене герои себя только поступками, действиями. Хороший автор пишет не слова, он пишет историю, он пишет характеры, а характеры отнюдь не всегда проявляют себя в словесных извержениях. Слова часто камуфлируют действие, скрывают его, и разгадать, что стоит за словом, гораздо важнее, чем слово воспроизвести. Это уже задача режиссуры.[b]– Марк Григорьевич, о чем бы мы с вами ни заговорили, все равно все сводится к театру. Литература превращается в театр, жизнь превращается в театр, отдых превращается в театр, ну все превращается в театр![/b]– Так и есть. В нем вся моя жизнь.[b]Изобретение театра[/b][i][b]Фрагмент книги[/b][/i]НЫНЕШНЕЕ злое время только и делает, что растаскивает целое в разные стороны. На актеров сыпятся искушения, нельзя пройти через золотой дождь не замочившись. Прыгая с кочки на кочку, из теат ра в театр, с телевидения в кино, из передачи в сериал, из сериала в шоу, из ночного клуба в драму, из драмы в рекламу, из рекламы в антрепризу, из антрепризы снова в театр, артист выморачивается, опустошается в пути на высоких скоростях, транжирит душу свою. В результате мы имеем усталый глаз, потерянный вид, дрожащие руки, истрепанный внутренний мир. И как логичное продолжение (оно же – концовка) – деградация, которую ничем не исправишь, никак не остановишь.Разрушению подвергается весь актерский аппарат, вся психофизика личности, на глазах у всех потерявшаяся личность, гниль, проникшая в организм, делается заместителем содержания человека.Театр – континент. Кто этого не понимает, тот легко становится плавающей, болтающейся по морю единицей. Происходит предательство дела, отсоединение от которого – смерть художника.Актер, улетевший из театра – постоянно действующего организма, – похож на бедную сиротку, который и разбогатев, вызывает только жалость. Обсериалились!Антреприза – вечная авантюра, собирающая только сумасшедших. Актеры сошли с ума из-за денег. Зрители сошли с ума от актеров.Бродский говорил: если в 20 лет вы не декадент, то – когда? У меня дело идет к 70, но временами я чувствую себя декадентом, причем оголтелым.Всякий раз, начиная новую работу, следует отшатнуться от действительности и уйти в мир грез – лишь благодаря этому методу ты окажешься в эпицентре наплывающей на тебя театральности, в поэтической зоне некоего марева, в котором есть и меланхолия, и обнажение чувств, и какая-то беспорядочная череда их еле заметных, еле улавливаемых оттенков...Декадентство – болезнь приятная во всех отношениях.Купаясь в ее неге, получаешь наслаждение от собственного бессилия, от усталости мыслей и одиночества души.Выздоровление наступает с окончанием работы.После премьеры ты становишься здоров и нормален.До той поры, пока не вступишь в связь с новым наркотиком.
Когда вышел в свет роман «Альтист Данилов», его сравнивали с «Мастером и Маргаритой». А Владимира Орлова, соответственно, с Михаилом Булгаковым. Однако, в отличие от последнего, с Владимиром Викторовичем мы можем поговорить…[b]– Вас уже давно зачисляют в классики. А вы сами себя классиком ощущаете?[/b]– Я себя ощущаю сочинителем. Какого качества мои сочинения, это уже не мне судить. Я не числю себя писателем, потому что сейчас у нас писатель – любой человек, который сделает запись в жалобной книге. Писатель должен быть человеком очень высокого свойства. Нет, интерес я к себе чувствую, не в смысле – классик не классик, но интерес существует. «Альтист Данилов» был опубликован тридцать лет назад, но его по-прежнему издают и даже стали ставить. Вместе с тем я не думаю, что у меня очень много читателей, но определенный круг есть.[b]– А кого вы считаете классиком? Кого до сих пор перечитываете?[/b]– Каждое лето перечитываю Гофмана, Салтыкова-Щедрина, Гоголя. На даче неожиданно обнаружилось первое советское собрание сочинений Щедрина, аж восемнадцатого года, на совсем плохой бумаге. Я читаю и получаю огромное удовольствие от ранних его вещей, которые он писал под влиянием Гоголя.Иногда бывает, что и хотелось бы перечитать, но не получается. Вот самый интересный для меня роман Толстого – «Анна Каренина». Стал перечитывать и вдруг понял: не могу! Потому что чуть ли не наизусть помню. А иногда перечитываю не целиком книгу, а какие-то главы и получаю удовольствие или… переоценку своей собственной личности, своего собственного письма.[b]– Из современников кто-то интересен? Вы следите за литературным процессом?[/b]– Нет, я не слежу за ходом… слово «процесс» я не употребляю. Бывает, что на голом месте, на голом поле вырастает нечто такое, чего никто и не ожидал. В силу того что я преподаю (я профессор Литинститута) мне приходится читать очень много рукописей своих студентов. По их просьбе, а не по собственному желанию иногда читаю современную литературу. Чтобы поспорить с ними или, наоборот, поддержать их мнения. Вообще за последние годы мне мало встретилось произведений, которые бы оказались мне интересны. В мировой литературе в целом сейчас, видимо, какой-то спад. Это я знаю и из разговоров с переводчиками.[b]– А как к вам в руки книга попадает? Наверняка у вас и домашняя библиотека, и…[/b]– У меня такая большая библиотека, что… Вот когда я был членом Союза писателей, единственное настоящее благо, которое мы от него получали, это лавка Литфонда, где можно было, если постараться, купить любую книгу.Я много чего тогда купил и, в частности, много книг по истории культуры, по истории России, и не только России. Покупал не для работы, а так, вдруг когда-нибудь потом понадобятся. И вот когда я начал писать роман «Бубновый валет», мне понадобился материал о хорватском просветителе, который просидел у нас в Тобольске шестнадцать лет. И представляете, в моих пыльных закромах отыскалась нужная книжка! Сейчас все по-другому… Книжные приобретения я делаю небольшие, обычно это книги от приятелей по литературе либо от студентов.[b]– Помните ли вы свое самое первое детское желание, кем стать?[/b]– Ну, я рос в войну и, естественно, хотел стать полководцем. Потом я стал ходить на футбол, болел за ЦДК, но уже тогда писал какие-то стишки и мечтал стать то ли журналистом, то ли… Короче, грезился литературный способ существования. В четвертом классе я вступил в переписку с «Пионерской правдой», и одно из моих стихотворений, посвященное Иосифу Виссарионовичу Сталину, было опубликовано. А вот стихи, которые мне самому нравились, они не опубликовали... Потом я бросил писать стихи, увлекся театром. Был в активе детского театра, пьесы пробовал писать, потом увлекся кино и сценариями, потом поступил на факультет журналистики.Я был журналистом двенадцать лет, а по ночам писал свой первый роман, потому что в газетной форме выразить себя и свои впечатления было невозможно. Проще всего оказалось работать под музыку, она отсекала все бытовые неурядицы. Вот и «Альтиста Данилова» я под музыку «Маяка» писал. Или под симфонические вещи какие-то. Вообще у меня на работу над романом уходит часа три-четыре в день, потому что есть определенные обстоятельства, которые вырывают из романа. Войти в него снова иногда не получается по полгода. Но уж если вошел, то сидеть над листами бумаги не приходится, картинка набегает сама, остается только работать над словом. И это не озарение какое-нибудь, а состояние сосредоточенности. И музыка в это время не только не мешает, а наоборот, придает определенный ритм.[b]– Как вы отдыхаете? Куда-нибудь ездите?[/b]– Сейчас – нет, потому что с ногами проблемы. Я в свое время переусердствовал со спортивными занятиями: в футбол играл, легкой атлетикой занимался, по скалам лазил. Тогда быть студентом МГУ, особенно факультета журналистики, и не заниматься спортом было дурным тоном. Сейчас, наверное, все иначе.[b]Владимир Орлов[i]Лоскуты необязательных пояснений, или Хрюшка улыбается…[/b](Фрагмент эссе)[/i]Ледяные узоры, каких в Москве, в окнах домов ли, трамваев ли, где некогда мерзли в шубах и валенках, давно нет, и они неизвестны нынешним детям, я увидел, проснувшись и разлепив веки, в чужом доме. Прямо перед моими глазами между оконными рамами на зиму ради тепла была уложена вата; день выдался безупречно солнечный, и на белизне ватного валика золотом, серебром или неведомыми мне самоцветами играли в сказку елочные блестки и обрывки новогодней мишуры. А на уличном стекле цвели ледяные узоры. Мать сидела за чужим столом, тихо разговаривала с плохо знакомой мне женщиной.– Где я? – спросил я. – Где мы?– У Александры Михайловны, – сказала мать. – Ты не помнишь вчерашнее?Я вспомнил. Нас бомбили.В эвакуацию нас с матерью отвезли пароходом в поселок Юрино Марийской республики, двести километров ниже Горького. До войны там на берегу Волги был дом отдыха, а прежде, до революции, – дворец одного из Шереметевых.Вчера нас бомбили.На днях выпал снег, зимний, крупчатый, покрыл землю от дворца и до Волги, завалил и пустые каменные ванны шумевших некогда фонтанов, и можно было строить ледяные крепости и рыть пещеры для укрытия северных людей. Трое – я, Севка, оба пятилетние, и отважный вожак наш Юрка Жеренков, взрослый, семилетний, – ощущали себя папанинцами и выкладывали кусками сжавшегося уже снега (завтра предстояло поливать их водой) стены ледяного дома.И вдруг вспыхнул свет.Временный приют беженцев из Москвы тут же превратился и впрямь в двухэтажный замок с боковыми башнями, куда на бал вот-вот должна была прибыть преображенная феей Золушка. Год с лишним мы жили со свечами и керосиновыми лампами.В праздник революции поселковые власти решили обрадовать и себя, и доставленных к ним на сохранение москвичей электрическим светом. В Москве в квартирах были обязательны бумажные перекрестья на окнах, для сбережения стекол, и черные, из плотной бумаги, шторы от вражьих ловцов света, пусть и рожденного огоньками свечей.И вот в Юрино, в Марийской тиши, километрах в четырехстах к востоку от Москвы, напоминанием о довоенной жизни над Волгой возникло сияние.А мы знали, что матери наши готовят нынче давно забытое и оттого волшебное лакомство – мороженое.А потому, бросив ледяное строительство, поспешили в замок. Тогда, уже в замке, был услышан в воздухе над нами гнусный металлический звук, похожий на вой.Взрыв, грохот, сотрясение вечного как будто бы здания вызвали крики, истерики женщин, знакомых гнусным воем («юнкерсы»!) и приказ: всем спускаться в подвалы. И прозвучало: «Бомбежка!» Поначалу нам с приятелями было забавно (хотя обидно – обещанного мороженого мы не получили): ну, бомбят, ну и что, я, повторюсь, пятилетний, начал хвастать – мол, видел уже две бомбежки. И ведь действительно видел. При посадке нас на пароход бомбили Москву, где-то невдалеке от пристани, и отход парохода был нервно ускорен.Потом, когда Окой вплыли Волгу у Горького, в черноте ночи видели с палубы багровые огненные столбы выше по реке, взрослые говорили: фрицы бомбят автозавод. Теперь же в Юрино очень скоро детские наши (впрочем, войну дети имели иные возрасты) похвастывания сменились страхом. Прежде мы издалека наблюдали, как падали бомбы и что-то горело, и это было зрелищем.Сейчас же бомбы падали прямо на нас.
В нашем разговоре Битов высказал такое суждение: замыслов всегда больше, чем написанных книг, а написанная книга поглощает значительное количество ненаписанных, которые там рассасываются, растворяются или устаревают и не становятся необходимыми для тебя. Таких оригинальных мыслей у Битова – россыпи.[b]– Андрей Георгиевич, вас уже многие классиком считают. А вы себя?[/b]– Я живой. Я считаю себя живым. И поэтому выражение «живой классик» абсолютно бессмысленно, поскольку главное слово – «живой».Полвека писать – это абсурд, это уже история литературы. Литература – это не профессия. За полвека я уже сказал все, что мог, и лучше я не скажу – не смогу. И хуже сделать не смогу. Следовательно, пора все это дело прекращать. Я всегда не любил писать, и этим я единственно, может быть, профессионален. Терпеть не могу писать! Всегда ненавидел это занятие. Мне оно стоило дороже, чем хотелось бы. Конечно, в минуты самого письма, когда подъем, там свой подарок, свой кайф, свой наркотик, но это случается так редко, и это надо заслужить… На самом деле я за столом просидел из полувека около двух лет. И тем не менее сейчас работаю над собранием сочинений, пишу к нему предисловие, комментарии. Видимо, делаю то, что не делает человек при жизни.Я считал, что это будут делать другие. В принципе, есть еще одна ненаписанная книга, все остальные я отсеял. Я ее начинал, забросил и все-таки надеюсь к ней вернуться. В общем, это хорошо продуманная книга, и написать ее несложно, но высыхает с возрастом, становится сухим слово – горло дерет. Нету сока… Подтекст должен скользить. Вот уже лет десять, как я перешел в основном на эссеистику. Хотя не так давно закончил роман, заброшенный лет на тридцать. Я думаю, что это подвиг, который я совершил к своему семидесятилетию, но на нем я выдохся и решил остановиться. Я закончил свой путь, но не свою жизнь.[b]– Что для вас классики? Кто для вас интересен?[/b]– Классика – это то, что не стареет как текст. Который можно наполнить новым содержанием – своим, современным... Абсолютно не понимая, возможно, при этом, про что на самом деле писал человек. Это такое чудо преображения текста. Девятнадцатый век для меня определен – Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Грибоедов – весь золотой век. Потом Толстой, Чехов. И ничего я тут нового не открою. Как в школе.[b]– Из современных авторов кто-то вам интересен?[/b]– Еще живы замечательные мои современники, с которыми я более или менее вместе проходил путь – живы Искандер, Петрушевская, Ахмадулина, Горбовский, Кушнер. Другими словами, есть сфера друзей и совпадение по времени. И я, конечно, слежу за их работой. Слежу, как держится человек. Мне и самому тоже надо держаться.[b]– А из более молодых – следующего поколения?[/b]– Кто из них метит в классики? Не знаю, сейчас же другие приоритеты. Сейчас мода, пиар, раскрученность. Есть, бесспорно, среди них талантливые люди, но есть много талантливых, которые совсем не распиарены, не раскручены. Конечно, талантливы и Быков, и Пелевин, но мне дороже те репутации, которые остаются в тени. Обычно это провинция. Могу назвать Лукьянова, Дмитрия Новикова, в общем, они тоже известны, но существует пропасть между провинцией и столичной тусовкой. Она организована так называемым литературным процессом, критикой.[b]– Как книга попадает в ваши руки?[/b]– Честно говоря, случайно. По уху, по слуху. Просто слышишь, когда хвалят, ну, как хвалят человека. Вообще мне достаточно иметь представление о писателе: я же не читал всего Толстого, всего Достоевского, всего Пушкина даже не читал, всего Солженицына. Мне достаточно, когда складывается полное приятие этой личности. Это ведь не просто чтение – это духовное занятие.[b]– Кем вы хотели быть в детстве?[/b]– Хотел быть великим путешественником. Но как-то мать нашла свое письмо из блокадного Ленинграда (это зима сорок первого – сорок второго, которую я запомнил только по голоду, по холоду, по бомбежкам) моему отцу, который работал на Урале. И в письме она писала, что дети – странные люди, они не воспринимают ужасов войны, старший хочет быть летчиком, а младший, то есть я, – писателем. И поставила восклицательный и вопросительный знаки. Я понятия об этом не имел. Значит, в четыре года в блокадном Ленинграде я хотел быть писателем. Выходит, это было предопределено. Откуда этому было взяться у полуголодного, не умеющего ни читать, ни писать ребенка, я не знаю, но это документ.Мать нашла письмо после семьдесят седьмого года, когда я уже был писателем.[b]– Когда вы все-таки поняли, что хотите быть именно писателем?[/b]– А я не хотел быть писателем. Это случайно получилось, что я зацепился, стал писать, и мое нежелание служить очень соответствовало этому занятию. Стало потихоньку получаться. С пятьдесят шестого года. Понимаете, я попал в среду, которая писала, и мне понравилось. И вот мне пришлось написать что-то, чтобы они меня считали за своего.Вот так ненароком вроде бы, но в то же время та четырехлетняя моя мечта ставит все на свои места.[b]– Что бы вы пожелали читателям «Вечерки»?[/b]– Читать то, что немодно, невыгодно и неинтересно, и понять, что надо научиться читать – и тогда можно от этого получить наслаждение, которое несравнимо ни с телевизором, ни с компьютером, ни с дискотекой. Но для этого надо научиться медленному чтению, вот так бы я сказал. А медленно можно читать только то, что того стоит.[b]В противофазе[i]ПОСТСКРИПТУМ 2010 – МАРТ В ПЕТЕРБУРГЕ[/b][/i][b]В 1992 году Андрей Битов выступил в Мюнхене с «размышлением в конце века», назвав его «ПОПЫТКА УТОПИИ», где предположил «конец агрессии». В готовящейся сегодня к изданию книги «Попытке…» прилагается «Постскриптум…»[/b]«Летят за днями дни...» Времечко, однако. «И каждый час уносит...» 18 уже лет! «Частицу бытия...» Твоего, между прочим. «А мы с тобой вдвоем предполагаем жить...» Мы и не предполагали, а жили. Год, как миновал пресловутый путч 19 августа, а мы: молодая красавица-жена, четырехлетний ангелочек-сынок, зрелый автор, наконец-то засевший за прерванный роман, мансарда на роскошной вилле с видом на замок сумасшедшего принца Альберта на противоположном берегу озера, кормление лебедей и уточек... «И глядь, как раз умрем...» Только я успел закончить роман, как у меня нашли рак, через восемь лет другой. Я-то выжил, а вот жена умерла, не от рака. Сын из ангела превратился в дьявола. А я...«усталый раб, замыслил я побег...» Не убегается. Никак.1992–2010 гг. – мы находимся в своей противофазе – Тигр противостоит Обезьяне.Все еще не прошло ста лет после смерти Льва Толстого, а и революция прошла вместе с Лениным, и война со Сталиным, и даже советская власть вместе с Брежневым миновала. Господи! Как недавно, как быстро.А тогда в Мюнхене... тогда со смерти Толстого прошло столько лет, сколько ему было отпущено земной жизни. Тогда мы с Юзом Алешковским – он из Америки, я от России – уже сделали свои сообщения европейским интеллектуалам и за ланчем снова могли «потрёкать» о своем так же свободно, как в СССР. Вот мы доедаем свой супчик, как к нам как русским подходит писатель-европеец из маленькой страны, такой писатель-писатель, перманентно ожидающий Нобелевской премии, импозантный – с шевелюрой, с трубкой, в твидовом пиджаке – и начинает нас учить, как нам дальше в России жить. Говорит горячо, на среднем английском.Юз разглядывает его с возрастающим подозрением: «Что он там сказал про Ленина и Сталина?» «Он сказал, – перевожу я Юзу, – что сейчас для нас более всего важно, кого мы выберем: Ленина или Сталина?» Надо знать Юза, чтобы представить себе, в какое бешенство мог привести его такой вопрос. Надо было видеть Юза: стул подпрыгнул под ним, он ударил ложкой по остаткам супа и покрыл европейца таким заливистым матом, на который лишь Юз и способен. Писатель (кажется, его звали Мулиш) с достоинством ретировался: чего и ожидать от диких русских?! – а мы еще долго возмущались предложенным нам выбором.И вот не 1992-й, а 2010-й. Ленин или Сталин? Неужто не такой и дурак был этот европеец и третьего не дано? Закопать Ленина оказалось труднее, чем вынести, как хоругвь, портрет Сталина. Не умеем мы выбирать из двух, вот что.Либо царь, либо пропал. Поэтому и нет у нас двухпартийной системы. Не знаю, жив ли Мулиш, но я на восемнадцать лет себя старее и лишь на десять младше Толстого, что не делает меня лучше ни как писателя, ни как человека.Какой там КОНЕЦ АГРЕССИИ! Штурм Белого дома в 1993-м. Чечня и Косово.XX век на XXI мы разменяли 11 сентября в Нью-Йорке.Все тот же Афганистан и все та же Чечня. Ирак и Осетия. Всепожирающая жадность теперь уже и российского капитализма.Разница в том, что Америка ворует у других, а мы у себя. Ничего! Впереди Китай. Их все больше, и они все терпеливее, что еще страшнее.Китай я наблюдаю сейчас из окна в центре Петербурга. На месте добротного питерского дома эпохи модерн с богатой лепниной (из того же окна я видел поутру индуистских слоников) Китай возводит некую серую Бастилию. Долго дом пустел, зияя выселенными окнами, обещая на плакатах некий суперцентр с гаражами и саунами.Первыми убили моих слоников: работяга, с риском для жизни свешиваясь с крыши, целился в них кувалдой, привязанной к тросу. Иногда попадал. Именно по слоникам (кариатиду рядом он щадил: все-таки баба, причем с обнаженной грудью).Долго бы так продолжалось, пока не пришли китайцы. Дом рушили не по старинке, не бабой, как тот русский работяга, а таким, ростом с дом, динозавром или диплодоком, с трудом отгрызавшим добротную дореволюционную кладку. Под этот скрежет помирала жена.Сейчас китайцы быстро растят сооружение, как из детского конструктора. По слухам, здесь будет «Стокманн», а земля была продана мэрией Каддафи. Зачем ему «Стокманн» в Петербурге? Но я уже не спрашиваю себя, почему две пивные по соседству называются «Сахара» и «Султан».А на улицах сугробы, лед и грозные сосульки. Такой город я помню только в ленинградскую блокаду.Наша мэр с гордостью сказала по телевизору, что наш город занял первое место по экономии бюджетных средств.Ничего, скоро все-таки начнет таять и будет потоп. В моду вошли резиновые сапоги: горожане охотятся за ними, как в период дефицита.Терпеливый народ. А вдруг не стерпят? Утопия – это то, что сбывается, заявил я в 1992-м.Можно утонуть в родном городе, как утонул, по остроумному замечанию президента, «Курск». Кто уже о нем помнит? Апокалипсис! Какая там апокалипсическая цивилизация! Утешает лишь то, что сама Земля стала агрессивна и может положить конец агрессии человеческой.Апокалипсис ведь тоже утопия.
С песнями Виктора Третьякова я знаком давно, но знакомство с ним самим произошло, лишь когда мы оказались рядом в жюри на одном из конкурсов авторской песни. Однако сегодняшний разговор наш определили не воспоминания о том конкурсе, а «рабочие» вопросы «Письменного стола».[b]– Виктор, вы, несмотря на относительную молодость, в своем жанре уже классиком считаетесь…[/b]– То есть какую молодость? Мне в марте следующего года уже пятьдесят![b]– Ну, для классика вы все равно молоды. Кстати, себя классиком ощущаете?[/b]– Классиком – нет, а двадцать два года на сцене – да, ощущаю. Багаж у меня большой – десять альбомов, это верно, но это же глупо – называть себя классиком. Ну, не знаю, может быть, лет через двадцать я стареющим голосом, прокашлявшись, скажу: да, я классик живой ([i]смеется[/i]).[b]– Смеетесь. Понимаю. А вам лично классика помогает жить? Перечитываете?[/b]– Врать не буду – нет времени. Уже лет пять. Но у меня был период, когда я взахлеб читал и перечитывал. Чехов мне нравился всегда, а вот Достоевский и Толстой были для меня сложными. Но читал! Это я потом понял, что, если сложно, то и читать не надо, толку все равно не будет. Лучше обождать… А вообще, как это ни банально прозвучит, мне очень нравится Пушкин. В нем есть молодость, задор, энергетика, и я соглашусь с общим мнением – это действительно гений! Когда я в последний раз перечитывал «Евгения Онегина», обнаружил удивительное: Пушкин там написал… про попсу. У него там отступления лирические всякие, так? «Все мы учились понемногу…», ну и так далее. И вот он пишет: по сюжету Татьяна собиралась переезжать в Петербург, но приходится ждать зимы, чтоб наладились дороги; и следом такая замечательная фраза: «Зато зимы порой холодной езда приятна и легка, как стих без мысли в песне модной, дорога зимняя гладка». Ну не потрясающе? И я понял, что попса была и тогда.[b]– Помните ли вы свое самое первое детское желание – «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Нет. Я точно не хотел быть космонавтом и пожарным. Уже в школе мне захотелось на сцену. И я потихонечку стал воплощать мечту, начав с самодеятельности.Я был уверен, что без специального образования артистом стать нереально, но тут к власти пришел Горбачев, и оказалось – можно! В Риге, где я родился и жил, появился хозрасчетный театр, и я из инженеров в этот театр ушел.Я ведь после армии шесть лет отработал инженером, и вроде работа нормальная, и оклад неплохой, но меня тянуло туда, на сцену![b]– Это был театр авторской песни?[/b]– Он назывался Рижский музыкальный камерный театр, да даже неважно, как он назывался, потому что там было много таких же одержимых, как я.[b]– Вы работаете только как автор-исполнитель?[/b]– Когда-то еще в газеты писал. Боролся! В Риге была такая легендарная газета – «Советская молодежь». В этой газете впервые стали публиковаться брачные объявления, а еще в Прибалтике журналисты были более свободными и поднимали такие темы, которых в союзных изданиях не трогали.А поскольку в Советском Союзе было доступно любое периодическое издание, то «Советскую молодежь» выписывали в разных уголках Советского Союза. Благодаря газете я, можно сказать, заочно познакомился с Александром Новиковым.Он тогда сидел в тюрьме, и там получали «Советскую молодежь». Поэтому, когда мы с ним первый раз встретились в Театре эстрады, он сказал, что читал в «Советской молодежи» мои публикации. Такая вот история… И он со мной был заочно знаком, и я был с ним знаком по его песням. Не могу сказать, что мы с Новиковым друзья, но я очень тепло отношусь к тому, что он делает, и знаю, что он тепло относится к тому, что делаю я.[b]– Как вы отдыхаете от работы? Есть ли у вас хобби какое-то? Куда ездите – на природу, на море?[/b]– Начнем с того, что хобби стало моей профессией. И это уже замечательно – в хобби я больше не нуждаюсь. Вовторых, я живу за городом – моя мечта и здесь реализовалась. В-третьих, я много езжу по стране и много чего вижу.Бываю и в жарких странах, не без этого.[b]– Что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»?[/b]– В нашей стране надо терпения желать. И любви к ближнему. Это такие важные вещи, что я до сих пор сам им учусь.[b]Виктор ТретьяковСедьмое Небо[/b][i]Можнов точности знатьили верить слепо,Можно это считатьвымыслом простым,Но где-то там,наверху, естьСедьмое Небо,Расположенное сразунад Шестым.Это Небо Господьсоздал для влюбленных(Создавать и любить– Божье ремесло),Чтоб летали под Нимстаи окрыленныхНа одной высотеда крыло в крыло.Впрочем, жизнь –это жизнь…и вы не стали ближе,Так и не был, увы,найден компромисс:Кто-то не захотелподниматься выше,Или, наоборот,опуститься вниз.С «позолоченных» словслезла позолота,Каждый сам по себепо Небу летит:Каждый выбралсвою высоту полета,И вроде Небо одно,а разный сверху вид.И ты однажды поймешь:у, как же все нелепо,Ты же всю свою жизньне его ждала…А он твое со своимперепутал Небо,А ты видела все и не прогнала!Не смогла уберечь,Не смогла отпустить,Просто житьбез любви не хотела…Летела на свет,В любовь, в рассвет…Знаешь, жить без любвиневозможно, лишь…Можно в точности знать,или верить слепо,Или даже считатьвымыслом простым,Но где-то там, наверху,есть Седьмое Небо,Расположенное сразунад Шестым…[/i][b]Им так хотелось любить[/b][i]Им так хотелось любить,На их Земле невезучей.Им так хотелось любить,Все страхи преодолев.Им так хотелось…что вот,Лишь только выдался случай,Они упали в Любовь,Друг друга не разглядев.Им так хотелось…что вот,Когда представился случай,Они упали в Любовь,Друг друга даже не разглядев.Но это – лишь полбеды,Любой астролог вам скажет:Союз Огня и ВодыПочти всегда – обречен.И, сколько им вместе быть,Лишь только времяпокажет…Но… им хотелось любить,И звезды тут ни при чем.А сколько им вместе быть,Конечно, время покажет…Но им хотелось любить,И звезды тут совсемни при чем.При чем тут только –Любовь!Земная и неземная,Когда довольно двух слов,Или касанья руки…И двое сходят с ума,Совсем друг друга не зная…Любовь приходит сама,И всякий раз – вопреки.А двое сходят с ума,Совсем друг друга не зная…Любовь приходит сама,И всякий раз – всему вопреки.Приходит из ничего,Чтоб каждый мог отогреться,Но, что забавней всего –Приходит, не уходив:Поскольку Бог есть Любовь,Ей просто некуда деться…Бог все связал из Любви,Себя на всех разделив…Поскольку, Бог есть Любовь,Ей просто некуда деться…Бог все связал из Любви,Свою Любовь на всех разделив…Им так хотелось любить,Рай в шалаше обустроив,Им так хотелось любить,Всем звездам наперекор.Бог крутит веретено…А что до наших героев,Вы не поверите, но…Вы не поверите, но…Вы не поверите, но…У них любовь – до сих пор!Ведь им хотелось любить…Им так хотелось любить…Им так хотелось…[/i][b]Антисоветчик[/b][i]Вот и все, как говорится,Баба ягодка опять.Мне казалось –чуть за тридцать,Оказалось – сорок пять.Дни рожденья, юбилеи…Жизнь проходит, е-мое!В море парусом белеетОдиночество мое.Знаем только мы с гитарой,Как стираются лады:Новый фикус, «Опель» старый,Да с женою нелады.Тут бы с горя выпить водкиСо слезой, похолодней…Да вот беда, я после соткиЗавожусь на десять дней.А попросишь в долг,Я займу.Я возьму все в толк,Я пойму.И, как жить любя,Научу,Вот только… про себяПомолчу.Ты несчастлив, худ и бледенИ скорей всего «рогат».Потому-то ты и беден,Что не веришь, что – богат.Все на свете не случайно,Верь и бейся… Бог простит…И не смейся, я ж все тайныМироздания постиг.А когда спою я песни,Ты потянешься за мной,Потому что в этих песняхКладезь мудрости земной…Не спеши в себе замкнуться,Заходи на покурить…Мне, поверь,сложней заткнуться,Чем советы говорить.А попросишь в долг,Я займу.Я возьму все в толк,Я пойму.И, как жить, тебяНаучу,Вот только… про себяПомолчу.Потому что я ответов,Если честно, не нашел.Я рожден в стране советов,Я с советами пришел.Я, как тот автоответчикБыл… но больше не в строю!Я теперь – антисоветчикИ советов не даю.А попросишь в долг,Я займу.Я возьму все в толкИ пойму.Но, вряд ли жить когоНаучу,Я помолчу, помолчу…Вот и все, как говорится,Баба ягодка опять.Мне дают,ну чуть за тридцать,А прошло-то – сорок пять.Дни рожденья, юбилеи…Жизнь, как ветер, е-мое!В море парусом белеетОдиночество мо-Е…[/i][b]Экскурсия[/b][i]Дело было промозглымвечером,Я решил перед сном…повеситься,Мне терять уже было нечего,Все, что нажил –в стаканпоместится.И, поскольку мне жизньзажилили,Я в удавочку, разумеется…Но тут явился мнеАнгел с крыльями,Не спеши, говорит, успеется…Ты дурак, говорит,хоть и пьяница,Хочешь в смертинайти спасение?Погляди, дурак,нынче – пятница,А Там – сплошное, блин,воскресение!!!Там все вечное,будь ты проклято…И, чтоб деломзакрыть дискуссию,Он провел меня в Рай,инкогнито,И по Раю провел экскурсию…а там:Там крылатые бродят лошади,Там все Баха и Глюка слушают,И на арфах играют, господи,И амброзию с пиццей кушают.Все танцуют и улыбаются,Ходят какать в садыцветущие,Там, что хошь,в тот же миг сбывается,Там поэты все сплошь –непьющие.Там все женщины –только честные,Ну а жен может быть –сколько справишься…Вот такие края чудесные:Поглядишь на все…и удавишься.[/i]
Почти каждый из тех, у кого я брал интервью для «Вечерки», в числе читаемых им современных писателей называл имя Дмитрия Быкова…[b]– Дима, вы человек известный. А к классикам вы себя не относите?[/b]– Да нет, моя известность на самом деле относительная.Люди помнят, что они меня где-то видели. Потом начинают вспоминать – где. Многим почему-то кажется, что они меня подвозили в такси либо ехали со мной в метро, либо отдыхали со мной на юге. А представить, что они меня видели по телевизору или прочитали в книжке, им в голову совершенно не приходит. Поэтому известность очень относительная. Она меня в общем не напрягает и самооценки моей, слава богу, не меняет. Менялась бы, думаю, это было бы уже первым признаком подступающего безумия.[b]– Читаете ли вы классиков до сих пор? Есть у вас ряд настольных книг из…[/b]– Мне приходится это делать по профессии. Потому что я их преподаю в школе и, естественно, читаю в большом количестве. Практически весь русский девятнадцатый век и значительную часть двадцатого. Другое дело, что я абсолютно не уверен, что это что-то будет говорить детям через двадцать лет. Потому что это очень быстро уходит. Ничего не поделаешь, русская классика написана в определенный момент и при всем своем бессмертии на вопросы современного человека она очень часто уже не дает ответа. Это очень грустно, но это так. Она все больше становится музейным таким артефактом. Я не знаю, надо ее изо всех сил оживлять, делать ей искусственное дыхание или не надо, но я пытаюсь это делать. Даже если это и безнадежно.[b]– Но я немножко о другом спросил: есть ли классики, которые вам лично интересны до сих пор?[/b]– Я говорю – мне приходится весь этот объем читать постоянно. Естественно, что Толстой среди них первенствует, в особенности Толстой поздний. Тургенев очень часто – тоже поздний в основном. Достоевский – нет.[b]– Почему Достоевского не любите?[/b]– Ну, я не то что его не люблю, я его очень люблю и почитаю, но он не из тех писателей, которые мне повседневно нужны.[b]– А из современных кто вам интересен?[/b]– Я всегда буду читать то, что пишет Пелевин, мне чрезвычайно интересно то, что пишет Леша Иванов, мне, безусловно, интересно то, что пишет и думает Лукьяненко, Успенский…[b]– Успенский который?[/b]– Михаил. Я очень жду любых – публицистических или художественных – произведений Бориса Стругацкого. Юрский мне чрезвычайно интересен как писатель и драматург. В большей степени, чем как артист. Меня интересует то, что пишет и опять-таки думает Прилепин, Антон Уткин… Я всегда буду читать то, что пишут Александр Миндадзе и Наталья Рязанцева, хотя они формально считаются сценаристами, но это прекрасная проза. Такой примерно круг.[b]– Как вам книга в руки попадает? Какими путями?[/b]– Присылают либо рекомендуют…[b]– Рекомендуют друзья, соседи?..[/b]– Ну почему? Критики. Либо чаще всего бывает, что я зашел в книжный магазин, и меня заинтересовала аннотация или обложка.[b]– Кем вы хотели быть в детстве? Самое первое осмысленное желание?[/b]– Учителем русского языка и литературы, что я, в общем, и делаю.[b]– С самого детства? Не пожарником, не летчиком, не…[/b]– Нет, пожарным никогда – абсолютно. Хотел снимать кино, но всегда понимал, что у меня это не получится, потому что для этого нужны другие боевые качества.[b]– А когда поняли, что готовы стать писателем?[/b]– Я как-то и сейчас стараюсь себя этим словом не называть. Я журналист, это меня совершенно устраивает. Мне было забавно всегда, когда какие-то авторы, желая меня обидеть, пишут, что это журналистика. Для меня журналистика – это самый большой комплимент, который может быть. Потому что это литература, погруженная в жизнь, опрокинутая в нее.Эта литература читаема, она нужна. Для меня гораздо почетнее быть журналистом. А писатель, как правильно сказал когда-то Мандельштам, – это позорная кличка. У нас в армии вот так вот человека дразнили, если он много писем писал. «Писатель» для меня всегда было бранным словом. Я готов быть учителем, журналистом, автолюбителем, дачником – у меня много таких самоидентификаций разных, но назвать себя писателем мне было бы страшно даже и во сне. Потому что это что-то неприличное. Сидит и пишет, пока другие работают.[b]– Кстати, о работе. Вернее, даже не о работе, а о том, что прямо противоположно ей. Как вы от работы отдыхаете? Есть ли у вас хобби какое-то? Куда вы ездите отдыхать? Какие есть места любимые?[/b]– Во-первых, у меня есть Крым, куда я и стараюсь ездить по возможности. Хотя сейчас вот, после того, что Украина сделала с «Артеком», я в знак такого своеобразного протеста туда не еду. Не знаю, насколько меня хватит. Потому что я к этим местам привязан, у меня там много друзей, и мне бы очень хотелось, чтобы ситуация эта как-то разрулилась.Чтобы оклеветанный «Артек», обвиненный в педофилии и бог знает каком разврате, вернул себе реноме и перед ним публично извинились. Потому что с ним связаны мои лучшие годы. Это лучшее место на свете. Кроме того, у меня есть сегвей, я на нем провожу довольно много времени. Это такая машина-самокат на двух колесах. Это лучший отдых, который изобрело человечество.[b]Остромов, или Ученик чародея[/b][i]Фрагмент романа, готовящегося к изданию осенью этого года[/i]– Варге все не по нутру, – сказала Ольга. – Ее устроили тут переписывать на машинке, а она отказалась: у них хамские глаза.– Хамские, – кивнула Варга.– А у кого другие?– Вот пусть и ходят с хамскими, а я не буду там сидеть. Я из бисера плету.– Плетет замечательно, – сказала Марья Григорьевна, не желая попрекать приживалку куском. – Большое нам подспорье.– Я могу еще из гаруса, но гаруса настоящего нет сейчас. А из ненастоящего плести – это будет не то. Это как разговаривать трачеными словами. Есть просто слова, а есть траченые. Разговариваешь, как теплый чай пьешь – не греет и не напьешься.Если бы Дане было хоть двадцать пять, он бы заметил, как искусственны у нее эти смысловые прыжки и как наивна матрица, которой она первобытным лилитским инстинктом пытается следовать, соблазняя нового человека; но ему было девятнадцать, и он восхищался ее дикостью, прямотой и абсолютной естественностью среди всеобщего доброго и уютного притворства.– Ты поищи «Гитану», а я сейчас, – сказала она Мише, легко вскочила и умчалась.– «Гитану» ей ищи, – проворчал Миша, довольный предстоящим зрелищем. Он принялся перебирать пластинки в углу, снял с комода граммофон, приладил трубу и все это время не переставал бурчать.Наконец в комнату ворвалась Варга: вместо зеленой кофты, черной юбки и перекрученных бурых чулок на ней была красная блузка, цыганская длинная юбка, древняя шаль – вся она окуталась облаком пестрых шелковых тряпок. На босых ногах плясали дешевые медные браслеты с красными камушками. От тряпок веяло то ли цыганским табором, то ли туркестанским базаром.От нее пахло амброй. Даня сроду не нюхал амбры, но решил, что это она. Ему нравился звук: амбра, альгамбра, клад Амры, мавр, подглядывающий в амбразуру. Еще почему-то булькал Гвадалквивир. Волосы она расчесала и распустила по плечам.– Заводи! – крикнула она Мише. Тот смотрел на нее восторженно.– Для тебя нарочно, – сказал он Дане. – При нас таких переодеваний еще не было! – Все ты врешь! – возмущенно крикнула Оля, но, кажется, и она была уязвлена. Рядом с Варгой ей нечего было делать.Миша поставил пластинку. Из граммофона полилась хриплая мексиканская мелодия, ее вели труба и аккордеон под костяной, скелетный треск кастаньет. Поначалу Варга стояла неподвижно, уперев руки в бока и воинственно поглядывая по сторонам. Ясно было, что с первым же звуком хриплой трубы комната и все, кто в ней, перестали для нее существовать. Она ожидала появления неведомого противника, одинаково уверенная и в конечной победе, и в том, что битва вымотает ее чуть не до смерти. «Ва, вава-ва!» – воскликнула труба, и Варга выбросила вперед правую руку. Хищные брови ее сошлись, она прикусила нижнюю губу и вдруг бешено замахала руками, словно в последней попытке отклонить участь, – но нет, враг уже маячил на горизонте. И тогда, под медленную раскачку вступившей строгой, отчетливой гитары – она словно поняла, что деться некуда, бой придется принимать прямо здесь, среди сухой, пустынной местности, где некому рассказать о ее победе, а о позоре, в случае чего, тут же узнают все.Пролетела пара ворон – крылатый скрипичный всплеск. Пыль заклубилась. Гитара повторяла один и тот же ритмический ход – не подпускай слишком близко, не подходи слишком быстро, та-та-та-ТА-та-та-ТА-та, словно давала зашифрованные советы. Варга в ужасе подалась назад: так вот он какой! Сколько ни предупреждали, ни рассказывали, но когда в лицо дышит гнилостным жаром разверстого зева – это совсем, совсем другое дело.Она ощетинилась вся – волосы, даже ресницы – и принялась стелиться по земле, мести волосами пол, откидываться назад, кланяться, размазываться по пескам: ты видишь, я только женщина и что же я могу? Может быть, мы все-таки не воюем, ты пожалеешь меня, тебе же лучше? Но ты сама вызвала меня, взревела труба в ответ, и гитара четко выговорила: на жалость бить бесполезно, такой подход не проходит, та-та-та-ТА-та-та-ТА-та! Да, да, мы попробуем иначе. Два скрипичных всплеска, еще две вороны: чуют поживу, не чуют только, кто будет этой поживой. Хорошо, теперь она изобразила ярость. Мы, женщины пещер, тоже коечто умеем. Пока ты бродишь ночами по своей пустыне, мы сидим в каменных норах, обдумывая, готовясь: конечно, с твоей доисторической, зверской точки зрения люди не представляют опасности. Для тебя они только пища, но смотри – мы хитрая пища! Р-раз! – и она бросилась вперед, метя в глаз; уклонился. Два-с! – и в другую сторону, он еле спрятал вторую голову, самую умную, самую любимую (третья, младшенькая, была дура, от нее никакого толку, он любил ее, как любят больное дитя, но это любовь неискренняя). Три-с! – стремительный пинок, зазвенел и закрутился браслет, мелькнула узкая ступня, первая голова получила в челюсть и взбесилась окончательно, но тут она пустила в ход главное свое оружие.Страсть, конечно, страсть – вот где сила дочерей человеческих. Неужели ты не понял, такой сильный и глупый, что все это лишь приманка, что в душе я люблю тебя с того первого дня, как услышала о тебе в страшной сказке матери? Я сразу поняла – мне не нужен спаситель, я презираю людей, меня сможешь понять только ты, чудовище. И я твоя. Смотри, какой я могу быть, – и теперь, под долгое скрипичное соло, она показала ему все, на что способны, оказывается, запуганные дети пещер. Снова волосами по полу, но уже совсем не так; бешеный, наглый вызов в глазах. Иди сюда, ты же знаешь, что в душе мы любим только драконов, и всегда, когда рыцарь борется за нас, втайне сопереживаем отнюдь не рыцарю – но вы так беззащитны, бедные древние чудовища, так беспомощны перед новой ветвью эволюции! Вы деретесь по-старому, благородно – ведь вы так сильны, что вам не нужны жалкие людские хитрости. Именно хитростью побеждают вас дети Евы, и вот вас почти не осталось, и ты последний, и сейчас, в этой пустыне, я исполню нашу вековечную мечту: я буду твоей. Только за этим я вызвала тебя на бой, только за этим разозлила – чтобы разбудить истинную страсть; смотри же! Это было уже совершенно бесстыдно – стоя на коленях, откидываться назад, дальше и дальше; и тут она молниеносно вскочила, и Даня понял все.Ну конечно. Отчаявшись разжалобить и не сумев запугать его, она поставила на последнее – и он распалился, растомился, раскис, его можно было брать голыми руками, что она и сделала под ритмичные, уже спокойные советы гитары: не убивай его сразу, он заслужил эти муки, та-та-та-ТА-та-таТА-та! Теперь она медленно душила его по очереди, а как еще можно душить дракона: все три головы, сперва самую боевую, сильную, похотливую, потом самую маленькую, а потом любимую, умную, чтобы все произошло на ее глазах, чтобы она – одна из всех – успела понять. А как же иначе? Разве не должны мы отомстить за слезы всех матерей, за последние ночи всех принесенных тебе в жертву красавиц, за зловонное дыхание над нашей пустыней? Слышишь, как воет труба: он последний, он последний! Это значит, что таких больше не будет; а главное – никто не узнает о том, что это было, что было тут между нами, как гнусно я боялась тебя, как жалко я пугала тебя, как низко я победила тебя.И когда Варга выпрямилась над ним на широко расставленных, до судороги напряженных ногах, – она словно выкрутила в воздухе тяжелую набухшую скатерть: вот так, и еще завязать узлом.Три последних взвизга скрипки – налетели восторженные вороны: но, чур, никому не рассказывать, что тут было, а будете каркать – найду и убью по одной. Вы знаете, что не шучу: теперь я умею летать.
На банальный вопрос: «Над чем сейчас работаете?» Виктор банально и ответил: «Не скажу, чтобы не сглазить». Зато с удовольствием выдал: только что вышла его новая повесть «Операция Остров». Это опыт длинной прозы – там и «веселые восьмидесятые», и «лихие девяностые», и «подлые нулевые»... По его оценке: немного яда и тонна ностальгии. Но начали мы не с этого…[b]– Виктор, вас уже причисляют к классикам, а вы сами себя классиком литературы считаете?[/b]– Я не встречал еще человека, который причисляет меня к классикам ([i]смеется[/i]), и слава богу! Нет-нет, это все ерунда. Скорее, к профессионалам – вот эту похвалу я сам у себя заслужил. Я занимаюсь в жизни тем делом, которым должен заниматься. Вот и все. Для меня есть несколько живущих ныне классиков, но они обитают совсем в другой стратосфере.[b]– А как вы к ним относитесь – кто из них до сих пор интересен? Кого перечитываете?[/b]– Вы знаете, я только классиков и перечитываю. Вообще, я обнаружил как читатель, что у меня «валентностей» свободных нет для новой литературы. Или очень мало. И я очень редко читаю что-то новое. А перечитываю все время. Ну, последние два имени – это Маркес и Толстой.[b]– Толстой, видимо, который Лев?[/b]– Ну да ([i]смеется[/i]). Нет, Алексей Константиныча тоже, но больше Николаича, конечно ([i]звонит телефон, и Виктор отвлекается на звонок, потом возвращается к разговору[/i]). Вот Вы говорите – классик, а мне звонят, спрашивают про газосварку… не туда попали!.. Конечно, Лев Николаич – «Анна Каренина». Но и Алексей Константиныч недавно тоже был перечтен с наслаждением – поэмы и баллады, часть которых, как выяснилось, я не знал.Маркеса время от времени перечитываю повести, которые мне кажутся неоцененными.[b]– «Полковнику никто не пишет»?[/b]– Не только, и «Палая листва», и «Любовь во время чумы»… Он весь – огромный писатель, а я его постоянный восторженный читатель.[b]– И все же из современных вы кого-то, наверное, читаете?[/b]– Последнее сильное впечатление было – это, конечно, «Даниэль Штайн» Улицкой и – забыл фамилию… а! – еврейский писатель Меир Шалев. Что важно, он существует в хорошем русском переводе. В конгениальном переводе.То есть это так же, как с Пен Уорреном и Виктором Голышевым, Селинджером и Райт-Ковалевой – очень важный момент, когда находится человек, который так это расскажет порусски. Очень нечасто встречается.[b]– А как вам книга попадает в руки?[/b]– Ну, перечитываю, конечно, из собственной библиотеки, хожу в книжные магазины… Знаете, есть такое понятие – «витринный шопинг», вот так пройтись по магазинам, ничего не покупая, посмотреть. Я мало что читаю, признаться. Не могу сказать, что горжусь этим, ну вот не лезет больше.И те немногие минуты или часы, которые выпадают на чтение, я стараюсь тратить либо на классику, либо на то, что настоятельно советуют.У меня есть определенный круг людей, чьему вкусу я доверяю. Конечно, я обложил себя фильтрами, как говорил Гердт когда-то по поводу фильмов. Но если я слышу несколько отзывов о каком-то неизвестном мне авторе, то по крайней мере открою эту книжку.[b]– Вы помните свое самое первое детское желание – «кем стану, когда вырасту»?[/b]– Нет, но подозреваю, что это было связано с чем-нибудь вроде футбола. Думаю, что хотел быть футболистом. Еще я занимался в детстве в театральной студии, куда-то в сторону клоунады меня тянуло – кривляться любил. И думал, что это способности. Ну, помогли разобраться. В школьном возрасте попал в Студию Табакова, и уже, наверное, лет с пятнадцати-шестнадцати я более адекватно оценивал свои способности.[b]– А к писательству тоже в детстве потянуло?[/b]– Мне нравилось составлять, как Петрушке гоголевскому, буквы в слова. Это было с раннего детства, классе в пятом-шестом я написал первый (и последний!) научно-фантастический роман. А потом был период, когда мне казалось, что я поэт, я писал стихи, страшно вторичные… Я, наверное, что-то более или менее осмысленное начал писать после армии. Откуда я могу себя исчислять уже сегодняшнего, это начало восьмидесятых годов. Появился сильный личный опыт, а для прозаика это главное.[b]– Еще важно для прозаика после интенсивной работы отдохнуть. Каким образом расслабляетесь?[/b]– Есть несколько проверенных способов. Например, гуляю – в прямом смысле, ногами: у меня есть несколько маршрутов московских, которые меня гармонизируют.Есть джазовые клубы. К сожалению, много их позакрывалось в последние годы… И третье – я смотрю, как это называет моя жена, на «бегающих человечков» в телевизоре. Бегающие человечки, если они из Лондона или Барселоны, – это огромное удовольствие.[b]– То есть увлечение футболом не прошло?[/b]– Нет, разумеется, я болельщик. И болельщик азартный.[b]– А вот куда-то на природу выбраться, на море? Есть какие-то любимые места?[/b]– Для меня, если говорить об отдыхе, необходимо, чтобы просто оставили в покое. Не важно даже – море это будет или какой-то город… Важно, что время от времени мне надо побыть одному, как всякому нормальному человеку, подозреваю. Я живу с умной женщиной, которая понимает, что время от времени человеку надо побыть одному.[b]– Ну что ж, мне остается пожелать только, чтобы умная женщина всегда была рядом и давала вам отдохнуть и от себя, и от многих других вещей. Как правило, мы заканчиваем пожеланием читателям «Вечерки». Что бы вы им пожелали?[/b]– Чтобы вечером каждого дня настроение было чуть лучше, чем утром.[b]Виктор ШЕНДЕРОВИЧИзбранные рассказы[i]Петля[/b][/i]Когда Павлюк уже стоял на табуретке с петлей вокруг тощей кадыкастой шеи, ему явился ангел и сказал:– Павлюк!Павлюк оглянулся. В комнате было совершенно пусто, потому что ангел не холодильник, его сразу не видать. Так, некоторое сияние у правого плеча.– Павлюк! – повторило сияние. – Ты чего на табуретку встал?– Я умереть хочу, – сказал Павлюк.– Что вдруг? – поинтересовался ангел.– Опостылело мне тут все, – сказал Павлюк.– Ну уж и все… – не поверил ангел.– Все, – отрезал Павлюк и начал аккуратно затягивать петлю.– А беленькой двести? – спросил ангел. – На природе?Павлюк задумался, не отнимая рук от веревки.– Если разве под картошечку... – сказал он наконец.– Ну, – согласился ангел.– С укропчиком, в масле...Селедочка ломтиком, лучок колечком! Павлюк сглотнул сквозь петлю.– А пивка для рывка? – продолжал ангел. – На рыбалке, когда ни одной сволочи вокруг. Да с хорошей сигаретой...Павлюк прерывисто вздохнул.– А девочки? – не унимался ангел.– Какие девочки?– Ну такие, понимаешь, с ногами...– Ты-то откуда знаешь? – удивился Павлюк.– Не отвлекайся, – попросил ангел. – А в субботу с утреца – банька, а в среду вечером – «Спартак»...– Чего «Спартак»? – не понял Павлюк.– Лига чемпионов, – напомнил ангел.– Неужто выиграют? – выдохнул Павлюк.– В четверку войдут, – cоврал ангел.– Надо же, – сказал Павлюк – и улыбнулся. Петля болталась рядом, играя мыльной радугой.– Ты с табуретки-то слезь, – предложил ангел. – А то как памятник прямо...Павлюк послушно присел под петлей, нашарил в кармане сигарету. Ангел дал прикурить от крыла.– И что теперь, на работу? – робко спросил Павлюк.– На нее, – подтвердил ангел.– А потом что? Опять домой?– Есть варианты, – уклончиво ответил ангел.Павлюк еще помолчал.– Ну, хорошо, – сказал он наконец. – Но смысл?– Какой смысл?– Хоть какой-нибудь, – попросил Павлюк.– Зачем? – поразился ангел.Павлюк помрачнел.– Потому что без смысла жить нельзя!– Вешайся, – отрезал ангел. – Смысла ему! Вешайся и не морочь людям голову![i][b]Пластилиновое время[/b][/i]Он старенький очень, однако живет и живет себе. Сердце пошаливает, зато голова ясная: Ленина помнит, государей-императоров несколько, императрицу-матушку... Пугачевский бунт – как вчера.Тридцать уложений помнит, пять конституций, пятьсот шпицрутенов, сто сорок реформ, триста манифестов.Одних перестроек и обновлений – дюжины по две.Народных чаяний – когда тыщу помнит, когда полторы. Самозванцев – как собак нерезаных. Патриотических подъемов помнит немерено – и чем все они кончились.Священных войн уйму, интернациональную помощь всю как есть. Помню, говорит, идем мы с генералом Паскевичем к полякам, а в Праге – душманы...Он так давно живет, что времена слиплись: столпотворение какое-нибудь трупоносное вспоминать начнет – и сам потом голову чешет, понять не может: по какому поводу его затоптать-то хотели? Невосстановимо. То ли Романов взошел, то ли Джугашвили преставился... Туман.Так и живет в пластилиновом времени. Гитлера корсиканским чудовищем зовет: слава богу, говорит, зима была холодная... Засулич с Каплан путает, и кто именно был врач-вредитель – Бейлис или Дрейфус – определенно сказать не берется.С одним только предметом ясность: со светлым будущим. Это всегда было. Хлеб-соль кончались, медикаменты с боеприпасами, а оно – ни-ни! Как новый государь или генсек – так сразу светлое будущее, а то и по нескольку штук зараз; любое послабление – свет в конце туннеля, министров местами переставят – сильнейшие надежды...А на что именно? Налог с бороды отменят? Джаз разрешат? Туман.Да и какая разница? Главное – что-то хорошее обещали, благодетели: с амвона, с мавзолея, из седла непосредственно... А бусурман ли сгинет? царство ли Божие настанет? мировой капитал исчезнет? сметана появится?..Туман. Только крепнущая уверенность в завтрашнем дне, будь он неладен.А уж самих благодетелей этих он помнит столько, что если их всех собрать, в колонну построить да в Китай отправить – Китай ассимилировать можно! Начнет, бывало, начальство вспоминать – от Зимянина до Потемкина-Таврического без остановок едет. Да и как различишь их? Лица у всех гладкие, государственные, в глазах дума судьбоносная, в руках кнутики с пряниками. Слиплись благодетели в одного большого, партийного, православного.Бывало, как приснятся все разом: в бороде и с орденом Ленина на камзоле – так он проснется и всю ночь кричит от счастья.А уж как себя, раба Божьего, вспомнит во всех подробностях, в акатуях мордовских с ходынской конфетой во рту, так кричать перестает и в тишине до утра валидол расходует. А утром съезд продолжит свою работу, мужикам волю дадут, стрельцов казнят – в общем, что-нибудь опять хорошее для народа придумают. Катится ком пластилиновый, катится...А тут недавно по радио передали: новое поколение в большую политику приходит – так он их ждет не дождется.На днях врачи его осмотрели, говорят: положение серьезное, но еще лет двести-триста протянет. Так что вы, ребятки, давайте шустрее с реформами, ветер вам в парус! Пусть дедушка на Россию новую, вами обустроенную, полюбуется напоследок.
Кинорежиссер Рязанов из тех людей, которых представлять не надо. Однако представление о нем сложилось не просто как о талантливом создателе фильмов, но и о человеке, обласканном вниманием публики и власть предержащих. Рязанов утверждает, что это далеко не так…[b]– Эльдар Александрович, в кинематографе вы уже признанный классик. А в литературе вы какой след хотите оставить?[/b]– Я на эту тему не думал никогда – какой след оставлю. Потому что это неплодотворное занятие. Просто я вообще с детства хотел быть писателем. И у меня всегда была тяга к этому. В юности начал писать стихи, потом, когда стал снимать картины, после двух или трех фильмов я стал соавтором. Вместе с Брагинским мы писали сценарии. Потом я писал один, с другими соавторами, с Григорием Гориным и так далее, и так далее. Поэтому писать для меня неодолимая потребность – не меньше, чем снимать. Просто я начал заниматься этим гораздо позже, чем снимать. Я стихи всерьез начал писать, когда мне исполнилось пятьдесят лет.После этого у меня вышло несколько книг стихов, но я не думаю, какой след ставлю. Либо это останется, либо не останется. Это уже дело публики.[b]– Есть какой-то классик, которого вы перечитываете с ранних лет и до сих пор?[/b]– Нет. Потому что все, что я читал, я помню хорошо, а то, что я не запомнил, значит, и читать не стоило. У меня тут очень примитивные критерии. К некоторым я возвращаюсь. Вот я делал у нас в киноклубе «Эльдар» программу о Вертинском. Я еще раз перечитал и переслушал всего Александр Николаевича, которого я невероятно почитаю, знаю, люблю. Желание возникает вдруг прочитать, например, что-то своего друга Горина, которого я очень люблю. Иногда возникает желание почитать что-то Чехова. И так далее.[b]– А из современных кто-то вам интересен? Вы следите за современным литературным потоком?[/b]– Ну, я честно скажу – слежу не очень. Что-то читал Сорокина, что-то читал Пелевина, что-то читал еще кого-то, но… Писатель, которого люблю, и слежу, и читаю, это Дима Быков, например. Он мне очень нравится.[b]– А вообще как книга попадает к вам в руки?[/b]– От друзей, от приятелей, от того, что кто-то читал и посоветовал. Мне, например, посоветовала Лия Ахеджакова прочитать книгу Андрея Толубеева «Найти Стржельчика». Замечательная книга.Или так ко мне попала книга «Жизнь Чехова» одного английского писателя. Вот я с удовольствием прочитал сейчас книгу Васи Аксенова «Таинственная страсть», прочитал книги Анненского о поэтах наших вообще, замечательные там есть очерки о разных поэтах. И так далее. У меня обширный круг чтения.Я вообще люблю документальную прозу, воспоминания.[b]– Эльдар Александрович, вы сказали, что с детства хотели быть писателем, но такое желание приходит уже в более или менее осмысленном возрасте. А еще кем вы хотели быть?[/b]– Только писателем. Я очень рано начал читать, очень много читал. Меня в классе звали «ходячая энциклопедия», ведь я был записан во все библиотеки.Ради того, чтобы записаться в библиотеку, я совершил подлог, потому что тогда книжки в библиотеке давали соответственно твоему классу. Я взял в школе справку, что я ученик третьего класса. Номер класса был обозначен цифрой. Я тройку поправил на пятый, потому что вообще-то я уже давно читал за седьмой класс. Поэтому у меня всегда было желание стать писателем. А когда уж я прочитал книжку «Мартин Иден», то это уже окончательно стало решенным делом, и я понял, что для того, чтобы писать, надо для начала стать моряком. Написал заявление в Одесское мореходное училище, это было в сорок четвертом году, летом, ответа не получил. Потом выяснилось, что оно еще не вернулось из эвакуации. Ну, и пришлось куда-то поступать. Этим «куда-то» оказался ВГИК. Там я удовлетворил свои творческие стремления.[b]– Широкая публика узнала вас как поэта после «Служебного романа», где была песня на ваши стихи «У природы нет плохой погоды». Вы выдавали их, кажется, за стихи Роберта Бернса…[/b]– Нет, Вильяма Блейка. Я, посылая Петрову это стихотворение, написал, что это новый перевод. Думаю – ну не полезет смотреть. А сделал я это только потому, что не хотел ставить Петрова в такое двусмысленное положение: если бы он понял, что это мои стихи, он бы мог даже наступить на горло собственной песне, если бы ему это не очень понравилось, и взяться писать музыку. А так он был абсолютно свободен. Я ему приносил много стихотворений разных авторов, он говорил: это мне не нравится – ищите новое. И я искал. Здесь я ему написал – ему понравилось, он написал музыку.[b]– Вы много работаете. А как отдыхаете? Ездите на море, на природу?[/b]– Когда езжу на море или на русскую природу, я живу жизнью растения. Вот у меня кончилась картина, я знаю, что у меня через пару-тройку месяцев уже другая. Я просто накапливаю силы. Я ничего не думаю, никуда не хожу, лежу, читаю, слушаю музыку – совершенно тупое существо. Нет, я, конечно, получаю удовольствие – я люблю плавать, но это не главное.Я ездил и на Черное море, и за границу, и на Валдайское озеро – куда хотите. На Валдае у меня просто домик есть маленький. Мы ездим туда каждое лето.[b]– Что бы вы пожелали читателям «Вечерней Москвы»?[/b]– Ну, вообще-то это очень сложно, потому что всегда на ум приходят в первую очередь какие-то штампованные фразы, а я этого не люблю. И потому, что я сам читатель «Вечерки», а значит, желая «Вечерке» чего-то хорошего, я желаю это и себе, понимаете? А поскольку самого себя каждый любит очень сильно, то я и желаю «Вечерке», чтобы она была интересной газетой, печатала острые материалы. Мне кажется, она должна помнить о том, что среди читателей «Вечерки» очень много людей высокообразованных, и поэтому надо тянуться и ставить серьезные вопросы. Это сделает газету еще более привлекательной для целого ряда жителей столицы. Мне кажется, что это главное сейчас для этой замечательной газеты, которую я очень люблю и читаю много лет.[b]Грустное лицо комедии, или Наконец подведенные итогиЭльдар Рязанов[i](фрагмент книги)[/b][/i]10 ноября 1878 года состоялась премьера «Бесприданницы» на сцене прославленного Малого театра. Вот что писали об этом газеты того времени: «Драматург утомил всю публику, вплоть до самых наивных зрителей…» «[b]Русские ведомости», 1878, 12 ноября[/b].«Неужели стоило г. Островскому тратить свои силы и свое время на драматическое воспроизведение банальной, старой, неинтересной истории о глупенькой, обольщенной девице? Жестоко ошибается тот, кто ждал нового слова, новых типов от почтенного драматурга; взамен их мы получили подновленные, старенькие мотивы, получили множество диалогов вместо действия...» [b]«Новое время», 18 ноября[/b]. Автор статьи укрылся за буквой «К».А вот выдержка из рецензии С. Васильева (С. В. Флерова) в [b]«Московских ведомостях» за 9 ноября[/b]: «Автор не был вызван после представления пьесы, драма не увлекла зрителей...» Ларису на московской сцене играла гордость русского театра Гликерия Николаевна Федотова.Отрывок из отзыва в «[b]Биржевых ведомостях» (№ 325)[/b]: «Федотова, например, совсем не поняла роли и играла плохо…» Писатель П. Д. Боборыкин еще более категоричен: «Федотова исполняла трагическую героиню с рисовкой и фальшью от первого шага и слова до последнего...» [b]«Русские ведомости», 1879, 23 марта[/b].А вот как расправился Боборыкин со знаменитыми А. П. Ленским, игравшим Паратова: «...упорствует в употреблении белых перчаток во всех действиях и без всякой надобности надевает их ежеминутно...»Рецензент К. из [b]«Нового времени»[/b] в одной фразе уничтожил и драматурга и кумира москвичей Михаила Прововича Садовского, исполнителя роли Карандышева: «Плохо задуманный и смутно исполненный Островским тип чиновника-жениха был смутно понят и плохо выполнен Садовским…»22 ноября того же 1878 года состоялся первый показ «Бесприданницы» в Петербурге на сцене Александринского театра. Здесь Ларису играла Мария Гавриловна Савина, великая русская актриса.Газета «Русская правда»: «Очевидно, она (Савина) затруднялась рельефно изобразить все несообразности выведенной Островским личности».Вскоре пьеса была снята с репертуара обоих театров.17 сентября 1896 года, через десять лет после смерти автора, в Александринском театре снова была показана «Бесприданница». На этот раз в роли Ларисы выступила Вера Федоровна Комиссаржевская.«Не понравилась: играла неровно, в последнем акте ударилась в мелодраматизм, и вообще в ее изображении осталась непонятной эта Лариса». Лариса в исполнении Комиссаржевской – «выдумка ее собственного сочинения, а никак не Островского». Это написано в [b]«Театре и искусстве» за 1901 год[/b], после того, как актриса вот уже пять лет триумфально играла в «Бесприданнице».И тем не менее Комиссаржевской (а она играла Ларису много лет) удалось переломить отношение к пьесе.«Бесприданницу» постепенно стали считать классикой, одной из лучших пьес великого драматурга. В конце 1936 года на экраны страны вышел фильм Якова Протазанова «Бесприданница».Рецензент Э. Бескин в [b]«Вечерней Москве» от 22 декабря 1936 года [/b]заявил: «Фильм дает всего лишь слащаво-сентиментальную историю несчастной любви Ларисы к Паратову».Рецензенты Гр. Чахирьян и И. Маневич в газете [b]«Кино» от 21 января 1937 года [/b]писали: «Паратов в фильме измельчен. Из роли вытравлены черты, характеризующие Паратова как человека большой воли и незаурядного ума…»«Нельзя же давать Паратова настолько откровенным и прямолинейным пошляком, как это сделали Кторов и Протазанов», – это Г. Зельдович во втором номере журнала [b]«Искусство кино» за 1937 год[/b].Рецензент Бор. Бродянский написал в [b]«Красной газете» 3 января 1937 года[/b]: «Люди, окружающие Ларису, хозяева общества и их приспешники, показаны бледно... В особенности неудачен Карандышев...»«В фильме нет страсти, темперамента, гнева Островского», – так считал Мих. Бойко в [b]«Молодом ленинце» от 6 февраля 1937 года[/b].А вот что писал Ю. Юратов («Ленинский путь»): «По сценарию получается, что стоило только удальцу-барину бросить в грязь к ногам Ларисы свою «шикарную» шубу – и девушка готова бежать за ним в огонь и воду. Но такая установка мельчит образ Ларисы и вносит неясность в логическое построение сюжета...»В. Волькенштейн так откомментировал в [b]«Искусстве кино» № 4 за 1937 год [/b]знаменитый кадр, где Паратов кидает под ноги Ларисы шубу: «Признаться, мы в этом поступке Паратова ничего «шикарного», ничего эффектного не видим: шубу можно почистить...»Пожалуй, этот критик был особенно непримирим: «Весьма неудачна мать Ларисы – равная вина сценария, режиссера и актрисы: грубая и властная, хищная содержательница притона... Вместо романса Глинки на слова Баратынского «Не искушай меня без нужды...» Лариса в финале поет чувствительный цыганский романс «Нет, не любил он...»Я не привожу многочисленных цитат, где нелестно отзываются о Климове в роли Кнурова, об игре Алисовой, где ругают оператора, клеймят протазановское обращение с классической пьесой.Подытожить мнение критики о картине Я. А. Протазанова можно цитатой из того же Волькенштейна: «Волга бывает широкой и узкой, глубокой и местами ее можно перейти вброд. В фильме Волгу можно перейти вброд. Что же осталось в фильме от Островского? Только внешняя занимательность ситуаций и событий, только ряд трогательных моментов, только отдельные яркие реплики... Незначительный замысел проявился и в пейзаже, маловыразительном и не согласованном с драматической ситуацией».«Но неужели не появлялись рецензии, которые одобряли бы протазановскую ленту?» – может воскликнуть недоверчивый читатель, справедливо считающий фильм классикой нашего кино. Появлялись, но только в областных газетах...В октябре 1984 года на экраны вышел «Жестокий романс». Пусть читатель не сочтет меня нескромным.У меня нет намерения поставить вровень наш труд с творениями великих предков, а наши скромные имена – рядом с именами классиков. Нас объединяет одно – неравнодушное отношение критики.Вот заголовки рецензий: «К чему? Зачем?», «Всего лишь романс», «Победитель проигрывает», «Обман «приобщения»…»Валерий Туровский [b]15 ноября 1984 года в «Советской культуре»[/b] сетует: «...предприняв дерзкую попытку посмотреть на известную пьесу, что называется, свежими очами, Э. Рязанов, кажется, и не пытался столь же свежий взгляд бросить на актеров».А вот и заметка [b]«От редакции»[/b] в том же номере газеты: «Замысел постановщика пришел в противоречие не только с буквой, но с самой идеей Островского».Как всегда, не везет бедному Паратову.«Чувствительный супермен (вспомните отнюдь не скупую мужскую слезу, сбегающую по его щеке под пение Ларисы) – вот что такое Паратов в фильме», – констатирует В. Вишняков в [b]«Труде» от 28 сентября[/b].«В фильме Рязанова центральной фигурой стал Паратов. Ему отданы и страстность Ларисы, и ее цельность, и, в конце концов, ее драма…» – пишет А. Дрознин в [b]«Комсомольской правде» от 31 октября[/b].Читая это, мне очень захотелось выяснить, что подразумевает под выражением «ее цельность». Как можно отдать цельность, да еще в придачу драму? Что же он все-таки имел в виду? «Трагедия не слышна ни в пейзажах, снятых В. Алисовым красиво» (кто, впрочем, не умеет сейчас снимать красивые пейзажи?), но равнодушно, как-то по-туристски, ни в...» Е. Сурков, [b]«Литературная газета», 14 ноября[/b].«Что же до романса, то его вовсе не оказалось в фильме. Вместо печальной старинной мелодии и обжигающих душу слов «Не искушай...» Ларису озвучивают песнями на изысканные тексты современных поэтов...» – пишет тот же В. Вишняков.«В фильме же «субъективность» и «индивидуальность» авторов и исполнителей в конце концов доводят до того, что исходный классический материал вообще как целое начинает выглядеть более плоско, упрощенно, вульгарно и игриво. Это уже дискредитация самого классика», – этими словами Вл. Гусева из [b]«Литературной газеты» от 21 ноября[/b] надо, пожалуй, и закончить.Я мог бы привести еще немало высказываний почтенных литературоведов о нашем фильме, но поскольку они все аналогичны, не вижу в этом большого смысла.Защищаться от нападок критики бессмысленно. Или ты скатываешься на позицию «сам дурак», а это глупо и неблагородно. Или же начинаешь что-то доказывать и тем самым оправдываешься. А мне не в чем оправдываться, я не чувствую себя виноватым. Ни в чем! Я отвечаю в картине за каждый кадр, каждый образ. Фильм отражает мои гражданские, эстетические, художнические взгляды. Мне хотелось бы лишь упомянуть, что по опросу «Советского экрана», в котором принимали участие десятки тысяч зрителей, наш фильм был признан лучшей картиной года, Н. Михалков – лучшим исполнителем мужской роли, В. Алисов – лучшим оператором, А. Петров – композитором. (Эта зрительская награда нам особенно дорога, ибо она стихийна и непредсказуема. И не могу в очередной раз не поразиться удивительному несовпадению мнений критики и публики...)В разгар проработочного шабаша на родине «Жестокий романс» получил единодушное признание зрителей и жюри под председательством Жанны Моро на международном кинофестивале в Дели, был награжден главным призом фестиваля «Золотой павлин». А потом картина широко прокатывалась за границей. Так что я совсем не жалуюсь на судьбу нашего детища...В заключение хочется процитировать одно высказывание, которое мне бесконечно дорого. И не только потому, что в нем содержится светлая оценка нашего труда, а и потому, кем сделана эта оценка. Речь идет о статье Нины Ульяновны Алисовой о «Жестоком романсе», опубликованной в «Литературной газете». Представляете, как трудно было смотреть нашу ленту именно ей! Какие противоречивые, скорее, неприязненные чувства должны были вызывать в душе Алисовой и новая исполнительница, и трактовка, и вся интонация «Жестокого романса»! Ведь роль Ларисы осветила, по сути, всю жизнь Нины Ульяновны.Помимо фильма, она более тысячи раз сыграла эту роль на сцене. Свою дочь она назвала Ларисой в честь героини Островского. «Бесприданница» для семьи Алисовых – своеобразный и очень дорогой талисман. Как ревниво Алисова должна была относиться ко всему, что связано с «Бесприданницей», и, следуя обычной логике, не принять этого! И вот ее рецензия! По-моему, это образец благородства, душевной щедрости, поразительного бескорыстия. Это невероятный урок самой высокой нравственности. Я думаю, мало кто смог бы поступить так же.Слова, сказанные Алисовой, говорят не только о нашей картине, в первую очередь они раскрывают замечательные душевные качества Нины Ульяновны.[i]«Кинофильм «Жестокий романс» Эльдара Рязанова поднимает историю Ларисы-бесприданницы до трагедии, и это главная победа всего творческого коллектива... Давно такого сильного впечатления от художественного произведения я не испытывала. Я подумала: как велик Островский! Его пьесы безграничны, возможности огромны. Его действующие лица – во всех пьесах – яркие, объемные, многогранные. И каждый художник вправе ставить его по-своему».[/i]
Илью Резника представлять не надо. Правда, подавляющее большинство из нас знает его как поэта-песенника, а ведь Илья Рахмиэлевич пишет еще и молитвы, басни, наконец, прозу. Все это представлено в выходящем сейчас четырехтомнике поэта.[b]– Илья Рахмиэлевич, вас можно смело зачислять в классики. А вы себя классиком считаете?[/b]– Нет, конечно. «О, небожителей торжественное племя! Вам аллилуйя и восторга фимиам. Но соберутся вместе Истина и Время и пьедесталы все расставят по местам!» Когда-нибудь истинные ценители поэзии соберутся, подумают – и разберутся с пьедесталами.А сейчас что толку говорить: классик – не классик?[b]– А как вы к классике относитесь? Есть у вас какой-то ряд авторов, которых вы перечитываете до сих пор?[/b]– Вы знаете, не перечитываю. Но я их так хорошо читал, что они все – во мне. Это Александр Сергеевич Пушкин, Александр Александрович Блок, Гумилев… Как видите, я консерватор, к нынешним веяниям в поэзии отношусь спокойно, ко всем этим экспериментам.[b]– А вообще из современных писателей кого-то читаете?[/b]– Есть анекдот про чукчу: чукча – писатель, а не читатель. Это шутка, конечно.Недавно прочитал замечательную биографию Франко Дзиферелли, потрясающая книга. Еще… Понимаете, когда читаешь талантливое сочинение, хочется самому подтянуться, когда читаешь бездарное, то думаешь: боже мой, да я лучше могу! Вообще читать надо в юности, в молодости, когда формируется личность, а люди в возрасте, если у них есть свободное время, конечно, могут заниматься книгочтением, но если есть силы и способности, надо книгописанием заниматься. Вот у меня такая позиция.[b]– Илья Рахмиэлевич, вы помните свое первое детское желание: «Вот кем стану»?[/b]– Я хотел поступить в Нахимовское училище в Ленинграде. У них была красивая форма. И я обожал песню «Солнышко светит ясное. Славься, страна прекрасная!» – это марш нахимовцев. Но когда я зашел туда после четвертого класса, там у них приема не было. Не получилось...[b]– А когда вы поняли, что будете заниматься писательством?[/b]– Я не собирался этим заниматься, у меня мечты были разные-разные… Во Дворце пионеров я все кружки обошел – и танцевальный, и хореографический, и хоровой, и гимнастика, и плавание, и все что угодно. И после школы не знал, куда поступать. С театральным все вышло случайно. Только на четвертый раз поступил, и то на кураже.А мечты не было... О писательстве и поэзии тогда и мысли не было.[b]– И как они пришли, эти мысли?[/b]– Почти случайно. Через театр, через театральный институт, через бардовский клуб «Восток» в Ленинграде.Я участвовал в капустниках, пел песни Городницкого, а потом уже сам писал песни для Театра имени Веры Комиссаржевской. Для пьесы Нодара Думбадзе. Потом и эстрада появилась – Пьеха, Сенчина, Сережа Захаров. Потом и книжки стали выходить.В восьмидесятом году вышли «Монологи певицы» – в основном то, что я писал Пугачевой. Следом книжка «Двое над городом»…[b]– А как вы отдыхаете? Хобби у вас есть? Может, куда-то ездить любите, ну, чтобы развеяться?[/b]– Нет, не особенно. Разве что иногда вырываемся на пять-шесть дней в Париж или Дубай. Я без работы не могу, чувствую себя отвратительно.А сейчас вообще некогда. В апреле у меня, можно сказать, исторический концерт. Называется «Возвращение легенды». Два маэстро – Раймонд Паулс и Илья Резник. Я только что вернулся из Риги, и мы с Раймондом там много нового написали. Это будет мощный концерт со многими премьерами. Новые песни будут петь Киркоров, Тамара Гвердцители, Таисия Повалий, Маша Распутина, Сосо Павлиашвили, группы «Республика», «Самоцветы».[b]– Илья Рахмиэлевич, вы же пишете не только стихи. Какие жанры предпочитаете?[/b]– Все зависит от состояния духа. У меня выходит четырехтомник: первый том – это поэзия; второй – это молитвы, сонеты, лирические посвящения; третий – проза; четвертый том – сочинения для детей. Но это не полное собрание сочинений, много еще чего осталось..[b]– Обычно мы заканчиваем интервью пожеланием читателям «Вечерки». Что пожелаете?[/b]– И «Вечерке», и ее читателям скажу: «Еще не вечер! Все у вас сложится, все задуманное обязательно исполнится». Потому что «Вечерка» – это замечательная газета, теплая, очень домашняя – газета у очага, я бы так сказал. Поэтому дай бог, чтобы ваш очаг всегда был светлым, ясным, было тепло в доме и был мир в душе.[i][b]Пошли, Господь, прощенье...[/i]Илья РЕЗНИК[/b][i]Пошли, Господь,прощеньеи спасеньеТем, кто хулилмой голосв исступленьи.Дай вдохновенья,светлого таланта,Спокойствияи мужества Атлантов.Не дай забыть теплодуши дарящих,Не дай хулить гулящихи пропащих.Освободи грядущиемгновеньяОт праздности глухойи искушенья.Благослови.Пусть радости навстречуИдут чредою утро,день и вечер.[/i][b]Двое над городом[i]Марку Шагалу[/b]Просыпалсягород сонный,Скучно окнами зевал.А под вечер монотонныйСнова тихо засыпал.И над ним взлетали двоеВ ночь, где царствует луна,Он, не знающий покоя,И смятенная Она.Запирались двери тяжкоНа пудовые замки,Закрывались двери тряскоНа железные крюки.А над скрежетом затворовВ алом пламени зариДвое плыли по просторуОпьяняющей любви.В зыбком сумеречном платьеЗамирала тишина.В облаках справляли свадьбуОн счастливый и Она.К тусклым окнам подлеталиИ взмывали ввысь опять –За собой влюбленных звали,Не умеющих летать.[/i][b]Москва-столица[/b][i]Москва – столицавсех народов.Москва – столицавсех времен.Москва – оплотмоей свободы.Москва – российский Вавилон.Москва скандальна,музыкальна.Москва ждет доброго царя.Москва честнаи криминальнаНа фоне древнего Кремля.Москва бедна.Москва шикарна.Москва доверчиво проста.Москва продажнаи вульгарна.Москва, как белый лист, чиста.Москва – базар.Командировки.И колокольный сонный звон.Москва – собранья и тусовки.Парад наречий и знамен.Москва – души моей приволье.Москва – мой дом, моя стена.Москва – в кругу друзейзастолье.Москва – любовница, жена.Москва – грозаи солнца лучик,Попутчик злыхи добрых дней.И – золотойволшебный ключикВ страну поэзии моей.Слова любви к тебе,мой город,Всегда светлы, всегда новы.И «холодок бежит за ворот»,Когда вдали я от Москвы.Я в мире жил и в канонаде.И эту жизньсумел простить.Поэт, рожденныйв Ленинграде, –Законнорожденный москвич![/i][b]Тексты песен[/b][i]Как трудно пишутся стихи,Что называют«тексты песен».Ну за какие вот грехиПристала к ним презреньяплесень?Бездарность может бытьво всем –В стихах призывных,в детской прозе,В романе высотою с дом,В снобистско-элитарной позе....В руках моих одно весло.Другое держит композитор.Чтоб нас на рифы не снесло,В одно дыханье души слиты.В тумане каждый день и часМы ищем главную дорогу.И все зависит лишь от нас –Фрегат ведем или пирогу.Как тяжкопишутся стихи...Простите,песенные тексты.Но те, кто хлещут их,глухи.И я пишу им текст протеста –Войдите в Музыку, отцы,Нравоучители святые.Раз вы такие мудрецы,Познайте звуки молодые,Те звуки грусти и любви,Осенних ливней и капели...Вложите в них стихи свои,Да так,чтоб их потом запели!..Никто меня не убедит,Что чем сложнее, темдороже.Поэт без слуха – инвалид,Достойный жалостипрохожих.Мир песни –славный мой союз.В нем нет ни ханжества,ни спеси.Я в нем живу. Я им горжусь.Я – сочинитель«текстов песен».[/i][b]Мольба[/b][i]Ты был, Поэт,судьей и адвокатом,Ты жить учил.Ты отпускал грехи.Прошу тебя – на миг станьГеростратом –Сожги свои нетленные стихи![/i][b]Лжетоварищи[/b][i]О лжетоварищи мои!Вас помню всех,кто рядом были.Вы то с друзьями, то одниВ мой дом без стука заходили.Прогнав сомненья за порог,Я душу распахнул, как веер,Так долго был я одинок,Что вам, закрыв глаза,поверил.О лжетоварищи мои!Вы жили, словнов Поднебесной!Вы за собой мостов не жгли,Не шли тропойнад черной бездной.Упал лишь камушек с горы,И вмиг, взывая о спасеньи,Вы разбежались до поры –А вдруг грядетземлетрясенье?!О лжетоварищи мои!Как сладко ели вы и пили!Клянясь восторженнов любви,Меня вы вовсе не любили.И слишком поздно я узнал,Сопроводители досуга,Что из-за вас я потерялНавек единственного друга.[/i]
Коротич после перестройки на много лет ускользнул из поля нашего зрения. Он преподавал в Америке, потом вернулся, сейчас делает газету в Киеве. И живет на два дома – на Украине и в России.[b]– Виталий Алексеевич, многие вас считают классиком. А сами?[/b]– Есть люди, которые считают себя моими учениками, есть те, кто ко мне хорошо относится, но для меня живой классик – это что-то среднее между выжатым лимоном и старым маразматиком. Я всю жизнь боялся писателей, которые считают себя классиками. Поэтому я еще собираюсь немножко пожить, а потом, в мое отсутствие, пусть этот вопрос обсудят читатели.[b]– А вообще, как вы к классикам относитесь? Настоящим?[/b]– Классики – удивительная публика. Некоторые появляются и исчезают из моей жизни, а кто-то, например, Гоголь, возвращается ко мне постоянно, я даже удивляюсь, насколько он современнее многих современников. Я недавно еще раз порылся в разных Гоголях – «украинском» Гоголе, «петербургском» Гоголе – и понял, что это совершенно непонятная личность.Классик и поразительное явление! А вот Лев Николаевич – он для меня классик не всегда и не во всем, иногда он зануда и морализатор. То есть, очевидно, у каждого человека есть своя система… классиков. И очень хорошо, что мы не остановились на школьном долбеже, когда нам объясняли, кто классик, а кто, наоборот, что мы поперли куда-то вперед, и у каждого возникла система авторитетов. Скажем, я очень люблю (и горжусь тем, что вытащил и издал его первым) Николая Гумилева. Это мой классик! Позже, когда я какое-то время работал в Бостоне, я вдруг понял, что настоящий классик – Бродский! Вообще в моем поколении определенно есть несколько классиков, но поскольку я с ними пил, гулял и ухаживал за девочками, то они как-то не вписываются в этот ряд. Ну, это так же, как кто-то хлопал по плечу Пушкина, вовсе не думая, что перед ним – классик, не ощущая этого. Это Достоевский восклицал, что Пушкин – это «наше все». При жизни Пушкина так не говорили. Похоже, я несколько затянул ответ, но… примерно так. Короче, я счастлив иметь возможность высчитывать систему классиков и рад, что она у меня есть.[b]– А из молодых, из современных какое-то имя…[/b]– Мне интересен Пелевин. Его читал-перечитывал...Если говорить о ком-то еще… Понимаете, я не люблю тех писателей, в ком есть то, что мой внук называет выпендрежностью. Поэтому мне не нравится, скажем, Сорокин. Я его читаю и вижу, что он выпендривается, и мне неинтересно. Мне не нравятся книги Дарьи Донцовой и иже с ней, потому что это ширпотреб.Это как, пардон, зарядить в старомодную пишущую книжку рулон полотенца и печатать, печатать, при некотором профессионализме не останавливаясь вообще, прерываясь только на сон и туалет. Я люблю читать профессиональную литературу, понимаете? Когда я беру книгу и вижу, что это хорошо сделано, я эту книгу покупаю.[b]– Кстати, а как вообще книга попадает к вам в руки? Вы пользуетесь советами друзей, читаете анонсы…[/b]– Одно направление – это советы друзей. Другое – время от времени мне книги дарят. И я вынужден говорить: это гениально, старик! Это самая пошлая часть моей жизни.[b]– Свое детское желание «кем стать» помните?[/b]– Я оканчивал школу с золотой медалью и думал, что пойду в писатели или журналисты. Но мой отец, он был видным микробиологом, сказал: если у тебя есть божий дар, из тебя получится и писатель, и журналист, но, пожалуйста, иди или в медики, или в инженеры. Это профессии, где все будет решать твое собственное умение. Дальше он мне сказал ужасную фразу: ты даже в тюрьме, если что, будешь врачом. И я стал врачом.Я с отличием окончил мединститут, шесть лет поработал, потом окончил аспирантуру, а потом все-таки бросил все и пошел в писатели.[b]– Свою первую публикацию помните?[/b]– Мне очень повезло. Борис Слуцкий отнес мои стихи Назыму Хикмету. И в «Литературной газете» вышла большая подборка моих стихов, а Назым Хикмет написал статью. Это был шестьдесят первый год. Тогда же Наум Коржавин начал меня переводить и много перевел. Потом случилась беда: Хикмет умер, Коржавин уехал, и все мои переводы на русский язык стало нельзя печатать.[b]– Виталий Алексеевич, есть ли у вас хобби?[/b]– У меня нет всеохватывающего хобби. Я боюсь таких хобби, потому что когда начинаешь коллекционировать что-то по-настоящему, появляется какой-то злой азарт, а его я боюсь. У меня есть коллекция живописи, но это картины, которые мне дарили. Это картины моих друзей. Были у меня и случайные коллекции.Когда-то, еще в шестидесятые годы, я собирал поддужные колокольчики. У меня их сейчас штук шестьдесят. Я их на даче повесил. Еще я собирал, но потом понял, что это тщеславие, стихи, которые мне посвящали Рождественский, Евтушенко…[b]– Можно книгу издавать[/b]…– Можно, но это тщеславная книга будет... А я люблю упражнения в профессионализме! Люблю делать то, что мне нравится. Я встаю рано утром. Я в основном живу за городом, поэтому иду на станцию и покупаю газеты. Это четыре километра туда и четыре обратно. И это для меня сплошное удовольствие! Потом я эти газеты читаю. Потом что-то делаю, роюсь в Интернете, что-то еще… Жизнь заполняется делами, которые мне приятны. Вплоть до того, что вечером я наливаю себе рюмку, отрезаю кусок сыра, съедаю, выпиваю – и жизнь моя прекрасна. Ну, что еще нужно? В своей жизни я старался не подличать, не оскорблять никого, тем более не позволять, чтобы оскорбляли меня. Я никогда не любил быть тусовщиком, не любил быть в компаниях и домой никогда не приглашал больше четырех-пяти человек за раз. Я люблю уединение, и если тебя при этом не грызет совесть, то и хорошо. Можно что-то написать, можно что-то сделать, а можно смотреть в окошко и радоваться.[b]Виталий КОРОТИЧ[i]Уходящая натура, или 20 лет спустя[/i]Из будущей книги[/b]Вспоминая о времени, удаленном от нас двумя десятилетиями, думаю о целой системе изменившихся отношений и оценок, к которой мы быстро привыкли, поскольку люди легко привыкают, если жизнь меняется к лучшему.К чему-то мы так и не приспособились – тоже неудивительно. Недавно журналу «Огонек» исполнилось 110 лет.Двадцать лет назад я редактировал «Огонек», который был тогда самым популярным в стране. Уже нет ни той страны, ни того журнала, но вспоминается многое.Подряд, вспышками. Я приведу вам пару историй из моих редакторских времен. Было это давно, и я очень рад, что мы сейчас живем по-другому: пусть не так хорошо, как хотелось бы, но по-моему, все-таки лучше, чем жили.Ранней весной 1988 года от имени «Огонька» мы решили провести огромный концерт рок-музыки в крытом «Олимпийском» стадионе в Москве. Весь сбор от концерта должен был пойти в фонд борьбы с наркоманией, очень быстро расползающейся по теряющей ориентиры стране. Мы связались с посредническими организациями, зарезервировали стадион между Олимпийским проспектом и проспектом Мира вместе с прилегающими площадями и наметили на конец марта двухдневный, а вернее, двухсуточный концерт. В пресс-центре Министерства иностранных дел я объявил о нашем замысле и подготовке к его осуществлению. На вопрос из зала, почему советский официоз так боится рок-музыки, я ответил, что не знаю. Единственный известный мне неприятный случай произошел некогда в библейском городе Иерихон, где от трубных звуков рухнули стены. Надеюсь, что кремлевским стенам ничто подобное не грозит.Кремлевские стены определенно выдержали бы. Не выдержали кремлевские догмы. А ведь все шло к тому, что подбор ансамблей будет очень престижен. Обещали даже Майкла Джексона, который по пути в Италию брался на денек-другой притормозить в Москве. Шли переговоры с Полом Маккартни. А Ненси Рейган, первая леди США, которая в Америке опекала борьбу с наркоманией, соглашалась поприветствовать нас. Слава богу, многие организационные заботы удалось переложить на Министерство культуры и Госконцерт – эти организации подписывали все положенные контракты: дело двинулось. Вскоре почти все было готово.В феврале позвонил Александр Яковлев: «Вы что, полюбили рок-музыку?» «У меня от тяжелого металлического рока зубы болят, – ответил я. – Но не хочу быть плохим ресторанным поваром, который кормит всех исключительно тем, что любит есть сам».«Концерт этот – дело хорошее, – сказал Александр Николаевич. – Мы с вами можем на него и не пойти, а кто любит – пусть слушает на здоровье.Но вы должны гарантировать порядок. Если рок-молодцы разнесут стадион – спросят с «Огонька» и вас». Я пообещал: «Не разнесут!» За две недели до намеченного концерта мне позвонил Юрий Воронов, хороший человек, временно попавший на должность заведующего отделом культуры ЦК. Он был перепуган до смерти, даже зубы щелкали.– С кем вы согласовали рок-концерт? – прошептал он.– С женой и редакцией. А что, правительство вникает в рок-музыку?– Ужас! – сказал Воронов и икнул. – Концерта не будет!Ужас начался чуть позже. С венгерской границы в редакцию звонили водители грузовиков с аппаратурой, проехавших полмира, чтобы прибыть на московский концерт в срок.Их не пропускали. События шли совершенно бредовые. Министерство культуры платило огромные неустойки. Планета слетела с катушек, и никто не объяснял, почему.Через несколько месяцев тогдашний министр культуры Захаров сказал мне, всплеснув руками: «Ну и натерпелись мы страху! Лигачев прознал про концерт и устроил страшный скандал. Он заявил, что бороться рок-музыкой против наркотиков – это все равно, что при помощи проституции бороться против венерических болезней. Нас чуть не разогнали за попытку пропустить западную рок-музыку в центр Москвы. Вам ничего не было?»Мне ничего не было. Мне было противно.В середине восьмидесятых я был в Стокгольме и жил в тамошнем Гранд-отеле. Одновременно со мной в шведскую столицу приехали и поселились в той же гостинице американские звезды самого большого калибра, в какой телескоп их ни разглядывай: Фрэнк Синатра, Лайза Минелли и Сэмми Дэвис.Звездная троица дала несколько аншлаговых представлений и вела себя вне сцены как обычно. Синатра был в меру величественен и почти не выходил из номера.Минелли привычно поскандалила – на этот раз по поводу плохого отношения к своей болонке. Маленький чернокожий юморист Дэвис радовал всех неутомимой энергией и незаезженными шутками.Однажды во время ресторанного завтрака ко мне подошел американский администратор славной троицы и предложил учинить такое же представление в Ленинграде, благо от него до Стокгольма рукой подать. Я согласился, что замысел замечательный, но таким актерам нужны многотысячные залы, а значит – хорошая раскрутка.«Раскручивать Синатру?» – удивился администратор. Я пожал плечами и сказал, что Синатру – живого, киношного и какого угодно у нас знают понаслышке, да и то далеко не везде. Фильм с Лайзой Минелли «Кабаре» видел весь мир, но не мы. Такое кино у нас показывают партийным начальникам на закрытых просмотрах и – время от времени – киношным профессионалам.Мы ведь столько лет были отрезаны от человечества, что не видели даже лучших фильмов Чаплина, а песни Биттлз ловили сквозь рев глушилок. Современная живопись до сих пор под запретом.Администратору не верилось. Вам сегодня, наверное, тоже не верится?
[b]– Игорь, вас уже зачисляют в классики, а вы себя классиком считаете или еще нет?[/b]– Если человек считает себя классиком, ему нужно, видимо, обратиться к врачу.[b]– А вообще как вы к классикам относитесь? Перечитываете?[/b]– Вообще-то это длинная полка. Кого-то перечитываю, кого-то нет. Современников я перечитываю чаще.[b]– Давайте начнем с тех, кого уж нет, а потом вспомним тех, кто еще, слава богу, жив.[/b]– Давайте. Гоголь, Толстой, Достоевский, Пушкин, поэты Серебряного века…[b]– Они вам помогают жить – те, которые ушли?[/b]– Да жить вообще ничто не помогает! У вас немного странное представление о литературе. Литература не должна помогать жить! Она просто волнует душу, сердце и прочее.[b]– Теперь современники…[/b]– Мне довольно многие интересны. Дина Рубина, Александр Кабаков, Александр Хургин, Алла Боссарт, Людмила Петрушевская, Людмила Улицкая… Опять же это длинный-длинный список.[b]– Как книга попадает к вам в руки? Вы читаете анонсы, прислушиваетесь к советам друзей, ищете отзывы в Интернете?[/b]– Что-то дарят друзья, потому что у меня друзья по преимуществу литературные, что-то слышу от них, что-то слышу от кого-то. Есть разные способы проникновения книги ко мне.[b]– Наверное, и собственная библиотека имеется?[/b]– Библиотека? Тут у меня кризис. У меня книги некуда девать, поэтому стараюсь покупать их как можно меньше. Только по самым высоким рекомендациям, потому что книги тебя просто порабощают. Физически.[b]– Вы помните свое самое первое детское желание: вот кем стану, когда вырасту.[/b]– Помню. Милиционером. К счастью, оно не осуществилось.[b]– В каком возрасте это было?[/b]– Ну когда такие детские желания появляются? Лет в восемь-девять.[b]– А когда пришли к мысли стать писателем?[/b]– Позже.[b]– И как это произошло?[/b]– Честно, мне невмоготу отвечать на подобные вопросы. Я не кокетничаю, поверьте, но просто не могу уже. Когда дал две сотни интервью, а мысли кончились на десятом…[b]– Что ж, сменим ракурс. Вы от литературы, от писания как отдыхаете? Есть у вас хобби?[/b]– Выпить-закусить.[b]– И все?[/b]– Да, нормальное, вполне полноценное хобби.[b]– А на природу выехать?..[/b]– Можно на природе выпить-закусить.[b]– Стихи ваши мы более или менее знаем, а какие-нибудь любимые жанры у вас еще есть?[/b]– В свое время у меня в большом количестве были юмористические рассказы, но уже лет двадцать прошло, как я написал последний. Были и продолжают появляться время от времени эссе, у меня целая книжка таких колонок, которые вышли в «Газете.Ru». Там их порядка сотни, и не только стихотворные, а по преимуществу вещи прозаические.[b]– А свою первую публикацию помните?[/b]– Это было в газете «Литературная Россия» в тыща девятьсот… дай бог памяти… семьдесят девятом году. Это был какой-то перевод какого-то… я сейчас даже не помню, какого автора. Вскоре там же появился стишок, там же рассказ. И началась…[b]– Давайте закончим интервью пожеланием читателям «Вечерней Москвы», если можно.[/b]– Я желаю читателям «Вечерней Москвы» читать еще что-нибудь, кроме «Вечерней Москвы». Чтобы не ограничиваться, не замыкаться.[b]Я не спешил бы осуждать сурово...[i]Стихи[/b]В стране воруют все –и стар, и млад,И в этом смыслея не исключенье,Воруют без разборавсе подряд –От танковдо овсяного печенья.Бесхитростноеэто воровствоЯ не спешил быосуждать сурово,Поскольку вижу в томсвободы торжествоИ верный признакестества живого.И сколько б ни бороласьс этим власть,Я в той борьбеучаствовать не буду:Покуда есть в странечего украсть,Жива страна мояпотуда.Жена моявсе время моется,Меняет что ни день белье,Когда же только успокоитсяДуша мятежная ее.С утра посуда вся помытая,Пылинки не сыскать в дому,Хотя и не противник быта я,Но должен быть предел всему.Мне чистота моя моральнаяЕе физической важней,Машина хороша стиральная,Но счастье все-таки не в ней.Да, я ношу футболки потныеИ сплю бывает что в пальто.Не все ж поэтычистоплотные,Так нас и любят не за то.Закуржавились метели,Затянули окоем,Три полбанки запотелиВ морозильнике моем.По такой лихой погодкеВ день ненастный февраляЧто ли выпить что ли водкиЧисто так, сугреву для.Как тебя, скажи, родная,Мне не вмазать поутру,Чтоб пошла волна хмельная,Разливаясь по нутру.Чтоб текло по жилам зельеПервозданной чистотыДля сердечного веселья,Для душевной лепоты.Для телесного здоровья,Для потехи половой –На картофельной основе,На основе зерновой.Чудо-водка, тройка-птица,Растудыть твою кубыть,Чтоб с утра да не напиться,Это кем же ж надо быть?У народа, у элиты,Да считай, у всей страны,Лишь тобой глаза залиты,Лишь тобой сердца полны.Идет страна моя ко дну,Со мною заодно,А мне обидно за странуИ боязно за дно.То ли старость на подходе,То ли кризис мировой,То ли дело тут в погоде,То ли что-то с головой,Но куда я ни поеду,И куда я ни пойду,Сам с собой всегда беседуПостоянную веду.И на суше, и на море,И на кухне у плитыСам с собой о чем-то спорюГорячо, до хрипоты.А бывает, сам с собою,Как закончатся слова,Дохожу до мордобоя,Закатавши рукава.А потом себя под рукиСам в милицию ведуИ кричу: «Пустите, суки!»,Упираясь на ходу.Так что если вы когда-тоГде-то встретитесьсо мной,То советую, ребята,Обойти нас стороной.[/i]
ФИЛЬМЫ, снятые по сценариям Токаревой, смотрело все население и прежнего Советского Союза, и нынешней России. Книги ее пользуются неизменным спросом…[b]– Виктория Самойловна, вас уже зачисляют в классики. А вы себя классиком ощущаете?[/b]– Ощущаю.[b]– И в чем это выражается?[/b]– Ну, я знаю, что я – живой классик. Лучше меня работал только Антон Павлович Чехов и работает Петрушевская.[b]– Вы кого-то из классиков перечитываете?[/b]– Я сейчас многих перечитываю… но с большим трудом. Испытание временем выдержали немногие.[b]– И кто для вас остался классиком, а кто…[/b]– Толстой, но не целиком, не весь, не полностью. У него самая лучшая вещь – «Хаджи Мурат». Мне так кажется. А вот Чехова я не перечитываю, потому что он, так сказать, мой учитель, и я не хочу никакой ревизии.[b]– А из современных писателей вам кто-то интересен?[/b]– Очень люблю Петрушевскую, люблю Рубину. Есть и молодые интересные…[b]– Вас интересуют только писатели-женщины или[/b]…– Среди мужчин тоже есть интересные авторы, но я сейчас не помню кто… До шестидесятников не дотягивают, до Трифонова, например. Скажем, из совсем молодых очень хорош по тексту, по слову Захар Прилепин, но тема у него ублюдочная. Он пишет о том, как идут нацболы и кулаками в рожу всех, кто навстречу, потому что они не согласны с режимом.А вот я лично не хочу получить кулаком от какого-то отморозка, которого воспевает Прилепин. Ну, шли бы все эти нацболы в Думу и кулаками в рожу Жириновскому и всем прочим, это бы я еще поняла, но за что лупить несчастных людей на улицах, которые сами жертвы?[b]– Виктория Самойловна, а как книга к вам в руки попадает? Вы с кем-то советуетесь, друзья подсказывают?[/b]– Я просто знаю, что хочу прочитать. Вот сейчас, например, прочитала «Жизнь и судьба» Гроссмана. Я ее тогда, когда читали все, не читала. «Жизнь и судьба» – это что-то типа «Война и мир» нашего времени.[b]– А если вспомнить самое начало вашей писательской деятельности…Вы свою первую публикацию помните?[/b]– Да, помню, мой первый рассказ назывался «День без вранья». Его напечатали в пятницу, а ко вторнику я стала знаменитой.[b]– Как вы это ощутили?[/b]– Пошли письма, мои статьи начали печатать в журналах, мне предложили выпустить книгу, вступить в союз писателей, предложили сделать фильм. И все сразу, в один месяц. Моя судьба была решена.[b]– В детстве вы кем хотели быть…[/b]– Артисткой, даже пыталась поступать, но меня не приняли. Не приняли – и я решила, что поступлю во ВГИК на сценарный факультет, сама себе напишу сценарий и сама в нем буду играть. Я хотела сниматься в кино, тогда все девушки хотели сниматься в кино…[b]– Они и сейчас хотят![/b]– Сейчас очень много модных профессий – политик, бизнесмен…[b]– Сейчас самая модная профессия для девушек – жена олигарха.[/b]– А тогда – сниматься в кино! Если, конечно, внешность позволяла. Но мне казалось, что мне позволяла. Вот я и написала сценарий. Режиссером должен был стать сын Пырьева. Он подключил к картине Георгия Данелия и Эльдара Рязанова. Первому предстояло доработать со мной сценарий, а второй должен был стать художественным руководителем. Мы начали работать с Данелия и написали еще шесть картин, в том числе «Мимино» и «Джентельмены удачи».[b]– С тех пор вы все время в работе, а как отдыхаете от работы? Какое-то хобби, может быть, есть?[/b]– Для меня моя работа и есть хобби. Это мой образ жизни – я так живу.[b]– И все же, куда-то съездить, например, на море…[/b]– Буквально через несколько дней я уезжаю на Мертвое море в Израиль. Я туда езжу теперь каждый год – завораживают эти места.[b]– Будете там с Диной Рубиной встречаться?[/b]– Нет, с Рубиной мы встречаться не будем. Мы любим друг друга заочно… А еще недавно была в Испании, первый раз увидела эту замечательную страну. Испанцы, они совсем другие, чем мы их представляем, очень спокойные люди. Еще вот была в Италии недавно.[b]– А в России есть любимые места, кроме дачи, на которой вы живете?[/b]– Я Россию всю объездила во времена Советского Союза. Была в Армении, Грузии, Туркмении, на Алтае. Поэтому я Россию знаю, я везде была. Россия – это целый мир, который отличается редкой неухоженностью.[b]– Виктория Самойловна, вас читатели «Вечерки» помнят и любят, а что бы вы пожелали читателем «Вечерней Москвы»?[/b]– Я бы пожелала читателям «Вечерней Москвы»… любить и путешествовать![b]– Вы считаете, это – главное?[/b]– Нет, не главное, это интересное! Я вчера у Петрушевской прочла такую фразу: «Любовь мужчины к женщине – это не такая уж великая вещь. Есть штуки поважнее».Не согласна! Это великая вещь, печалит лишь то, что любовь проходит и часто превращается в свою противоположность. Вот это плохо… Я хочу вернуться к началу нашего разговора, когда вы спросили: «Ощущаете ли вы себя классиком?» Я, конечно, ощущаю, но это ни в чем не выражается. Я не позволяю себе никакого высокомерия…[b]– То есть звездной болезни у вас нет?[/b]– Абсолютно. Ощущаю я себя не за качество, а за количество написанного. Я же очень рано начала. Ну, и с тех пор прошло достаточно много времени, не будем уточнять сколько, то есть я ощущаю себя скорее ветераном, чем классиком.[b]Виктория ТОКАРЕВАДерево на крыше[i]Фрагмент романа[/b][/i]Ее назвали Матрена, но с таким именем как проживешь? Вокруг сплошные Искры, Клары, Вилены и Сталины… В паспорте оставили как есть – Матрена, а между собой стали звать Вера. Коротко и ясно. И вполне революционно.Вера родилась в Калужской области, через три года после революции. Что творилось сразу после переворота, она не помнила. Весь этот мрак лег на плечи ее родителей.Когда Вера выросла, стало ясно, что девка красивая и ее путь – в артистки. Все красавицы хотели быть артистками, показать свою красоту, поразить всех, а особенно кого-то одного. Выйти за него замуж, нарожать детей и жить в любви и всенародной славе. Кто же этого не хочет…Вера собрала узелок (чемодана у нее не было) и отправилась в город Ленинград. Из их деревни все уезжали именно в Ленинград – на заработки, на учебу и даже на воровство. Как будто, кроме Ленинграда, не было других точек на земле.Перед отъездом мать сказала Вере: «Запомни, ты интересная, к тебе будут приставать женатые мужчины. Если узнаешь, что женатый, – не связывайся. Скажи: Не… Иди домой к своей жёнке…»Наивное пожелание. Все стоящие были как раз женаты. К тому же любовь не спрашивает – женатый или холостой… Но Вера, как ни странно, запомнила материнский наказ. И следовала ему всю жизнь.Вера стала поступать в Ленинградскую театральную студию. Ее приняли не столько за талант, сколько за типаж. Русская, русоволосая, голубоглазая, тонкая, как молодая березка. Сама Россия.Среди поступающих преобладали черноволосые и огнеглазые, южные. Революция отменила черту оседлости, и из местечек хлынула талантливая еврейская молодежь. Это оказалось весьма полезно для культуры. Как говорят в Китае: «Пусть растут все цветы» – и южные, и северные.Вера получила место в общежитии. Жила впроголодь. Но тогда все так жили. Если есть картошка, мука и вода – не о чем беспокоиться. На танцы ходили в общежитие политехнического института. Веру приглашал высокий парень в толстых очках. Очки как бинокли.Парень – его звали Александр – был коренной ленинградец, проживал в доме специалистов, так назывались дома, построенные для красной профессуры. Он приходил в общежитие только на танцы, а если точнее – только из-за Веры. Он прижимал ее к себе, и Вера слышала, как гулко стучит его сердце. И не только сердце.Конец его туловища становился жестким и тяжелым, как локомотив. Александр упирался локомотивом в ее живот. Буквально наезжал.Вера поднимала на юношу укоризненный взгляд. А что он мог поделать? Его тело ему не подчинялось. У тела свои законы.После танцев Александр шел провожать Веру до общежития. Ему надо было куда-то девать накопившуюся страсть, и он нес Веру на руках вверх по лестнице. Подхватывал ее под коленки и поперек спины и волок на четвертый этаж. Вера хохотала и становилась еще тяжелей. Все это становилось непосильным для Александра. И он женился.Вера переехала жить в дом специалистов, в профессорскую семью ее мужа. Родители – приятные люди, хотя и не приспособленные к каждодневной жизни. Им бы только книжки читать. Пожизненные отличники.Вера квасила капусту, пекла картофельные оладьи и жарила корюшку.Кошки высаживались под окнами и смотрели вверх. Корюшка пахла свежим огурцом. Запах будоражил всю округу. Кошки нервничали.Вера все успевала. Вокруг нее все были счастливы, каждый по-своему. Папаша-профессор никогда не ел так вкусно. Александр больше не задерживал свой локомотив на запасных путях, и он мчался вокруг земного шара, издавая победные гудки. Мать-профессорша слегка страдала оттого, что ее сын женился на деревенской, на простой. Но что же делать…Революция перемешала все слои и сословия. К тому же Вера была хоть и простая, да не очень. Актриса все-таки… Чехов, Горький…
[b]– Алексей, раз песня двадцать лет живет, она уже может считаться народной, то есть в определенном смысле классической. Вы себя классиком ощущаете?[/b]– Не очень. Поскольку, честно говоря, нечасто слышу, чтобы мои песни кто-то пел, кроме нашей группы. У наших песен своеобразная судьба: хотя мы и поем некоторые больше двадцати лет, но они, мне кажется, сложноваты, чтобы быть народными.[b]– Народные не в том смысле, что их поет народ, а в том, что их слушают до сих пор, и со временем народ забывает автора, и они начинают считаться народными.[/b]– Может быть... У нас есть несколько песенок, типа «А что ты имела в виду?», которые уже с нашей группой не ассоциируются, на слуху – и все.[b]– Давайте перейдем к вам лично. Вы классиков читаете?[/b]– Да. И с регулярностью, имеющей характер навязчивости. Перечитываю Булгакова, Чехова, Ильфа и Петрова, Зощенко, Гашека, Ерофеева.[b]– Венедикта?[/b]– Его. Да и другой еще жив и здоров, дай ему Бог. Читаю и классическую поэзию: Пастернака, Заболоцкого, Бродского…– Кто интересен из живущих с нами в одно время?– Многие... Люблю Алексея Слаповского. На мой взгляд, он один из лучших. Правда, он больше известен как сценарист, но его проза восхитительна! Большие писатели и Пелевин, и Сорокин…[b]– Сорокин?[/b]– Несомненно. Он мне очень нравится, и я думаю, что он останется в истории русской литературы. Ну кто еще предо мной на столе? Михаил Шишкин, Ольга Славникова, Евгений Клюев – чудный совершенно дядька. Вообще много народу хорошо пишет.[b]– А как книга попадает к вам в руки? Друзья советуют, анонсы читаете, в Интернет заглядываете?[/b]– Анонсы читаю, как правило, в мужских толстых журналах, там хорошие критики пишут. И в «Mаксиме», и в «Джей Кью», и в «Плейбое», и в «Эсквайре» – там хорошая страничка литературной критики.Если сравнить несколько изданий и посмотреть, какие книжки критикам понравились, то можно составить свой шорт-лист. Эти книги потом приобретаются и прочитываются.[b]– Вы помните свое самое первое детское желание «кем стать, когда вырасту»?[/b]– По рассказам родителей, я хотел стать фотографом и аквалангистом, чтобы под водой плавать и фотографировать всяких гадов морских, но сам я такого желания, честно говоря, не помню.[b]– А когда захотелось писать?[/b]– Еще в первых классах школы я начал сочинять какие-то песенки и уже классу к пятому-шестому начал выступать с гитарой на сцене и петь свои песни, сначала в школе, потом на каких-то конкурсах района, города и так далее. Так что никакого осознанного решения – вот, надо писать, хочу, начинаю! – не было.[b]– Но когда же увлечение переросло в дело жизни…[/b]– Это когда я начал работать на телевидении, то есть когда этим начал зарабатывать деньги. Но я по сию пору пишу песни скорее для удовольствия, для самоудовлетворения, а не для того, чтобы… Ну есть у меня и другие занятия, которым я уделяю больше времени, чем написанию песен.[b]– Кстати, о других занятиях. Есть ли у вас какое-то хобби?[/b]– Мы с семьей ездим кататься на горных лыжах. Довольно много играем в гольф. И то и другое – когда позволяют время и средства, потому что не могу сказать, что мы купаемся в роскоши.Еще бильярд иногда…[b]– За бильярдом с Макаревичем встречаетесь?[/b]– С Андреем мы дружим многие годы. Я ему когда-то сунул нашу первую кассету, и с тех пор мы дружим. Может быть, это нельзя назвать дружбой, потому что дружба – это понятие такое… великое. Мы скорее приятели, но очень хорошие.[b]– А кто вам интересен из групп, скажем так, вашего ближайшего окружения?[/b]– Это, конечно, «Ундервуд». И Максим Леонидов. Это в какой-то степени «АукцЫон», правда, они почти не пишут нового, но все равно это величайшая российская группа. Это «Колибри», Ира Богушевская… Но «Колибри» уже вообще не работает, к большому сожалению, а вот Богушевская работает и находится в очень хорошей форме.[b]– Вы тоже.[/b][b]Алексей КОРТНЕВ[i]Ох, надо бы бежать...[/i]Тексты песен – с нового диска группы «Несчастный случай», который выйдет осенью 2010 года[/b][i]К боярам в Белый дом,Уставясь на зарю,Уже почти бегом....Я сам ее видалМеж Нижним и Торжком.И даже денег далНа пиво с пирожком.Не плачь, моя страна.Надейся, мой народ.Я верю, что онаКогда-нибудь дойдет....И всполошится Царь.И поперхнется Власть.И людям просто в дарЕды и денег даст.Взойдет Любви заря,И будут рады все.Нельзя же, чтобы зряШла Саша по шоссе.[/i][b]Объятья[/b][i]Разомкни свои объятья.Дай немного отдышаться.Мы летали выше неба,А теперь пора снижаться.Наше время истекает,И сжимается пространство.Ни один из нас ни разуНе посмел сказать:«Останься».Я же вижу, я-то знаю,Это все игра такая:Ты бежишь, я догоняю,Обернешься – убегаю.По московскимдымным кольцамНарезаем круг за кругом,То ли преданы друг другу,То ли преданы друг другом.Наша пара из нечистых.И когда прихлынут реки,Нас отнюдь не будет в списках,Нам не рады на Ковчеге.Так сжимается пространство,Что сутулимся все больше.Все прекрасно, все напрасно,Дети в школе, Ленин в Польше.Разомкни свои объятья.Прикури мне сигарету.Ждут машины у подъезда,Эх, карету мне, карету!За окном фонарь мигает,Тени тянет к изголовью.Наше время истекает.Истекает алой кровью.[/i][b]Не то, не там, не так[/b][i]Любовь…Любовь к тебеприходит вместо денег,Когда они куда нужнее, чем.И ты затерт в долгах,как Витус БерингВо льдах.ЗатемПриходят деньги,унося здоровье,Как раз, когда их некуда уже,И презираешь нажитое кровьюВ душе....Чувак, секи сюда!Сюда секи, чувак.Случается всегдаНе то, не там, не так.Смотри:Приходят вместопрелестей напасти.Приходит запустение в Сезам.Шестерка непонятнойпятой мастиК тузам.ЗатоУходят гости, перебив посуду.В песок уходит жгучая вода.Вдруг исчезает все,что было всюдуВсегда....Пацан, секи сюда!Сюда секи, пацан.Случается всегдаНе то, не так, не там....Браток, а чё ты ждал?Ты чё хотел, браток?Случается всегдаНе так, не там, не то....Чувак, секи сюда!Сюда секи, чувак.Случается всегдаНе то, не там, не так.[/i][b]Вокруг оси[/b][i]В один печальный день,Когда дожди столпилисьв небе, чтоб пролиться,Тишком народ сидел,Лишь пили горькуюхранители традиций.А в парке городскомНа этом тучамизашторенном закатеСобрались под грибкомГнедая лошадь,луноход и белый катер.И что же привелов сады КультурыТакие три несхожие фигуры?Все трое –просто части каруселиИ до конца своих фанерных сил,Взвалив на плечидетское веселье,Должны кружить, кружить,кружить, кружитьВокруг своей оси.В одну лихую ночь,Когда смешаютсявосторги, визги, виски,Ты сможешь приволочьСвой полутруп к местамзаслуженной прописки.И, глядя на своихБеспечно спящих, вдругпоймешь, что ты отнынеНигде никак без них,А только здесь, и только так,и только с ними.В твой разоренный разумна рассветеВведет войскатвое сорокалетье.Ты стал отнынечастью каруселиИ будешь дажеиз последних сил,Взвалив на плечи горе и веселье,Кружить, кружить, кружить,кружить, кружитьВокруг своей оси.[/i]
У меня такое ощущение, что я помню песни Вячеслава Малежика чуть ли не с конца семидесятых – начала восьмидесятых годов…[b]– Слава, если песни живут в народе 20–30 лет, они как бы становятся народными, то есть в определенном смысле – классическими. Вы в таком… разрезе себя классиком ощущаете?[/b]– Если ваша теория верна, тогда, наверное, так и есть. Я как-то об этом не задумывался. Действительно, памятуя о Васисуалии Лоханкине и его роли в мировой революции, почему бы нет? Песни поются за столом и – народом. Но достаточный ли это повод, чтобы причислять себя к классикам, я не знаю.[b]– А вообще классики вам помогают жить, вы кого-нибудь из них перечитываете?[/b]– Перечитываю регулярно. И знаете, что интересно? Так получается, что большинство книг, которые я читаю и перечитываю, круто замешаны на достоевщине. Скажем, творчество Воннегута и Мураками – это тоже попытка разобраться во внутренних коллизиях, в психологии человека.[b]– А из наших авторов кто нравится, из современников?[/b]– Михаил Веллер. Правда, его веселуха – больше, а социологические и исторические упражнения – меньше. Еще – Войнович. Одно время был увлечен Татьяной Толстой, но «Кысь» ее не понравился категорически. Очевидна перекличка с курехинским стебом по поводу грибов, но слабее.[b]– Как книга попадает к вам в руки?[/b]– У меня сын, Иван, человек читающий. Вот мы и обмениваемся с ним книгами, которые нам понравились. Недавно он подкинул мне последнего переведенного на русский язык Набокова… Но мне это очень не понравилось.[b]– Набоков не понравился?[/b]– Не сам Набоков, а как его перевели. Качество перевода играет не последнюю роль в прочтении зарубежных авторов. Нередко такие сложноподчиненные переплетения получаются, что впору заблудиться.[b]– А когда вы сами стали писать, ведь, насколько я знаю, вы начали писать песни на стихи Хмары?[/b]– Это если говорить об официальном успехе. Но были и успехи… самодеятельные, когда я писал на стихи Рафаила Плаксина, когда песни расходились с якобы неизвестным авторством. Это была «Русалка», которая побеждала на каких-то конкурсах самодеятельной песни, потом песня про Наташку, она была всенародным хитом. Помните ([i]напевает[/i]): «А у девчонок без ребят глаза, как у икон, грустят».[b]– Так это ваши стихи?[/b]– Нет, Плаксина. Но я тоже пытался писать песни. Началось все с подражания «Битлам». У меня совершенно не было потребности к стихосложению, а та культура, которой я занимался, этот бит, требовала, чтобы исполнитель, который отрастил волосы и взял электрогитару, был еще и автором. Но я не надеялся, что на мои потуги откликнутся мастера этого цеха. А если и дадут стихи, то это будет по остаточному принципу. Поэтому я пытался сочинять сам, и получалось более или менее удачно.[b]– Вам больше нравятся песни, написанные на свои стихи или на чужие?[/b]– У меня есть вещи, которыми я не то чтобы горжусь, но они вошли в мой «золотой фонд». Среди них «Мозаика», «Ты мне нравишься», «Французский роман». Но я готов писать песни и на стихи других поэтов. С другой стороны, я не раз отдавал свои тексты на сторону. Например, Сергею Дроздову. Ну, чтобы было понятно, кто он ([i]напевает[/i]): «Ты мне не снишься, я тебе тоже», «Так вот какая ты».[b]– А как вы отдыхаете? Есть у вас хобби?[/b]– Давным-давно, к большому сожалению, мое хобби стало профессией, а равноценного хобби я поканайти не могу. Вот тут я по- пробовал писать, скажем так, прозу, но вовремя понял, что пишу погано, и отложил.[b]– А кем вы хотели быть в детстве?[/b]– Водолазом. Мой крестный когда служил, был водолазом. Мне лет пять было. Хорошее было время…[b]– Давайте закончим интервью пожеланием читателям «Вечерней Москвы»…[/b]– Пожеланием? Не унывать! Вы знаете, есть у меня такая история… Как-то после концерта зашла ко мне журналистка, задала несколько дежурных вопросов, а потом спросила, есть ли у меня девиз, которым я руководствуюсь в жизни. А было это во времена, когда только начали избавляться от деревянных фраз… Ну, я ей и процитировал: «Жить надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцель-но прожитые годы». Думал, она уловит иронию в моем голосе, да и вообще знает, откуда фраза. Оказалось, «Как закалялась сталь» она не читала, иначе мои слова не появились бы потом в статье без кавычек и ссылки на Николая Островского.После того случая я стараюсь не очень юморить с журналистами. Боюсь быть неправильно понятым. Поэтому ограничусь одним пожеланием: не унывать![b]Вячеслав МАЛЕЖИКСтихи[i]Мозаика[/b][/i][i]Я мозаику сложуиз разбившихся зеркал,Свой корабль снаряжув дальний путь воспоминанья,А потом вам расскажу,что я понял, что узнал,С кем дружил и с кем дружу,Как держал я обещанья.Еще раз уйти, чтобы вернуться,Еще раз закончить, чтобы начать,Еще раз пусть двери распахнутся,Еще раз понять, простить, принять.Я мозаику сложуиз разбившихся сердец,И теперь я не боюсьв одиночестве замерзнуть.Я мозаику сложу –мой удел, как мой венец,Зритель, с вами я делюи любовь, и смех, и слезы.Припев.Я мозаику сложуиз смешных и грустных песен,Их сегодня я пою, чтобызавтра спеть нам вместе.Ну а если простужусь –это даже интересно,Зритель, вас я попрошуих допеть – мне это лестно.Припев.[b]Ты мне нравишься[/b]Ты мне нравишься –и это мне не нравится,А под руками клавишипоют мотив любви.Ты мне нравишься –и это мне не нравится,Пройдусь с тобой по краешку,над пропастью молвы.Прогулки по тонкому льду –прогулки по минному полю,И вот на свиданье к тебе я иду,несу свою радость и боль.На счастье или на беду – тысделала шаг мне навстречу,И вот на свиданье к тебея иду в холодныйсентябрьский вечер.Ты мне нравишься –и это мне не нравится,А под руками клавишипоют мотив любви.Ты мне нравишься –и это мне не нравится,Пройдусь с тобой по краешку,над пропастью молвы.Холодные струи дождя –компресс воспаленному мозгу,А может быть, все это, все это зря?А может, иду я не в ногу?На счастье или на бедуты сделала шаг мне навстречу,И вот на свиданье к тебея иду в холодныйсентябрьский вечер.[b]Французский роман[/b]Ты укуталась в сумерки,Отправляясь ко мне на свидание.Ты, наверно, не думала,Что со мной до утра останешься.Ты, наверно, не верила,Что любовь – штука пьяная,Что судьба нам отмерилаЭту ночь, знаю точно я.Кофе в постель,наш французский роман,А за окном,а за окном все та же метель.Полуобман и тонкий стан,Полунамек, полуупрек,все та же метельв стиле хард-рок.Чуть качая фигурою,Ты растаяла в сумерках.В предрассветные сумеркиСигареты забыты на столике.Кофе в постель,наш французский роман,А за окном,а за окном все та же метель.Полуобман и тонкий стан,Полунамек, полуупрек,все та же метельв стиле хард-рок.Ты ушла сновидением,Что же было, что не было,Но останешься песнею,В снег метелею белою.Полуобман и тонкий стан,Полунамек, полуупрек,все та же метельв стиле хард-рок.[/i]
Андрей Соколов, один из первых признанных «секс-символов» нового времени, показался мне совсем не «зазвездившимся». Наоборот, произвел впечатление человека открытого и сострадающего, что для нашего времени – редкость. Со времени, когда наше первое интервью сорвалось, потому что меня увезли на «скорой», он не забывал интересоваться моим здоровьем. Многим, наверное, покажется это пустяком, но не мне…[b]– Андрей, а в литературе вы надеетесь какой-то след оставить?[/b]– Не знаю, не знаю, вопрос неожиданный... Ведь что такое след? Пушкин – это след. Есенин – это след. Кто я рядом с ними? Но, может быть, меня будут помнить как актера-режиссера, который еще и занимался каким-то там графоманством.[b]– Чтение художественной литературы вам как актеру и как режиссеру помогает? Классиков перечитываете?[/b]– У меня есть, как бы это поточнее, лакмусовая бумажка, которой я определяю качество литературы. Это Бунин. Но однажды я поймал себя на том, что не могу его читать в нашей суете. Пришлось специально выкроить время – уехать и перечитать. И такие экзерсисы я где-то раз в полгода стараюсь уcтраивать.[b]– А кроме Бунина?[/b]– Очень люблю Кена Кизи, и не только «Над кукушкиным гнездом». Но перечитывать стремлюсь российских писателей, того же Некрасова, например, удивительнейшего писателя. А вот Достоевский для меня тяжеловат…[b]– Из современной литературы кто вам интересен – из молодых, из начинающих?[/b]– Я их мало знаю. Могу даже сказать, что практически не знаю. Вообще я стараюсь читать по рекомендациям, потому что литературное море огромно и плавать в нем без лоцмана сложно.[b]– Вы предвосхитили мой следующий вопрос: как книга попадает к вам в руки?[/b]– Близкие советуют. Есть люди, много читающие, которые говорят: «Вот, старик, я прочитал такую штуку, не хочешь приобщиться?» Ну, я и приобщаюсь. Но современных, молодых и начинающих, как-то не советуют…[b]– А когда к вам пришло желание писать стихи?[/b]– Я рано научился читать-писать, где-то лет в пять, по-моему. А первое стихотворение я написал то ли в шесть, то ли в семь лет. Мало того, что написал, еще рассылал его по редакциям, это тоже было. Не сам, конечно, за меня рассылали.[b]– Напечатали?[/b]– Нет. И правильно. Вообще удовольствие от создания рифм присуще, на мой взгляд, людям эстетствующим. В отличие от Есенина, которого, как мне кажется, стихи разорвали изнутри… Мне же этот способ самовыражения доставляет наслаждение. Это такое устоявшееся хобби.[b]– Раз уж мы о детстве заговорили, то каким было ваше первое детское желание – «вот вырасту и стану…»?[/b]– У меня были потуги показать родителям, кем я хочу стать, нежели я действительно хотел стать кем-то. Потому что по-настоящему мне еще ничего не хотелось, только в классе восьмом появилось тяготение к актерству.[b]– Вы сказали, что стихи для вас нечто вроде хобби. А еще хобби у вас есть? Какой отдых вы предпочитаете?[/b]– На природе![b]– Куда любите ездить?[/b]– Люблю Переславль-Залесский, шикарнейшее место, у меня там друзья живут. Особенно когда там День города и шары висят. И когда туда приезжают рокеры на «Харлеях» – тоже классно.Очень люблю Мещеру. Люблю Подмосковье, Смоленщину, все, что здесь недалеко, рядышком, почти под боком.Вообще я благодарный путешественник, мне хорошо там, где меня не было, а теперь я есть.[b]Там ведь я когда-то жилАндрей СОКОЛОВ[i]Стихи[/b]В доме где тебя так ждутРазогнал я все печалиПоселил любовь и сталиЖдать тебя уже вдвоемМного раз я перемерил жизньНезапертые двериВместе с нами все гляделиНа начищенный порогА наутро на постелиГде проснулись мы… успелиВажные сказать словаОт которых головаВсе кружилась как в хмелюПросто я тебя люблюСкоро осень и не спитсяИ на краешке ресницыДогорает мой закатВновь заснет вишневый садСпрячет яркие одежкиИ рябины на снегуЛето вспыхнет на ладошкахВ них лелею берегуСлов тепло согревших сердцеГде-то бродит это летоВсе в хмелю и неодетоСердце в суету… Слова –Все тебе. И неправаОсень льющая дождиПросто тучи переждиЧто такое «навсегда»?Поцелуй один – не дольшеСпорили – в ком нежность большеОказалось – ерундаНарядили сердце в больВместо свадебных нарядовБереги любовь – не надоЕю мусорить зазряЧто ж так верность скоротечнаТы клялась что вместе вечноКак бездумно и беспечноПоиграли мы в словаВ парке старом на аллееПьяный дворник где лелеялНераскрывшихся бутоновНежность ранних майских розВетер в мокрых пальцах несВ дом забытые словаЯ согрел их и молваЗаурчала рыжей кошкойВыгнув спинку на окошкоЗапорхнула не спешаКак же робко и несмелоМне понравиться хотелаЗаглянув в мое окноЭто было все давноМысль шальная – я умруЗа когда-то юным кленомГде безусым и зеленымЗаглянул в цветущий садТам мерцающий закатВеселился на простореИ несобранное поле сновТерялося во ржиВ них и я когда-то жилТам жену когда-то встретилДочь отца и не заметилКак всегда молилась матьЭто странно все терятьГлупо даже и обидноУходить туда где видноСверху все издалекаГде покой и облакаТенью манящей во ржиТам ведь я когда-то жилНе пугайся слов не надоТы одна моя отрадаНа туманном берегуРадость сердца берегуИ считаю дни и ночиЧто с тобою был. А впрочемПамять – ветреная птицаИ когда тебе не спитсяПомолись и обо мнеНе печалься в тишинеДождь бродил один всегдаТы и счастье и бедаТы прости мой ангел ясный,Будь все так же ты прекраснаНа туманном берегуРадость сердца берегу[/i][i]Помнишь я тебя любилПод роскошным старым кленомТам где цветом он зеленымПерекрашивал апрельМлела первая капельВ теплых мутных старых лужахЯ в дождях блуждал и слушалЗвуки скрывшись под плащомМне б весны такой ещеВспомни я тебя любил.Мне казалось – это вечноЖизнь как море бесконечнаТам где я тебя любилНе забудь как я искалПо неведомым приметамПо душе по неодетымСердцу слово «нелюбовь»Что встречалось вновь и вновьПомнишь губы вкуса слезПомнишь как тебя я несНа руках к твоей постелиПомнишь как не захотелиСлов простых мы не сказатьЖаль мне это все терять[/i][b]ЧИТАЕМ ВМЕСТЕ[i]А вы пробовали писать стихи?[/i]Александр СЕМЕННИКОВ, депутат Мосгордумы:[/b][i]– Да, конечно, пока учился в университете. Я постоянно писал стихи своему соседу по парте. По форме они напоминали стихи, которые писал герой произведения «Золотой теленок». Вроде «ходил Гаврила на охоту, Гаврила зайца подстрелил…»[/i]
С Владимиром еще в девяностых мне доводилось выступать на одной концертной площадке, но я тогда не мог даже представить себе, что он станет моим гостем на литстранице как прозаик…[b]– Володя, вы как актер и автор-исполнитель, думаю, уже стали приметой нашего времени. А в литературе надеетесь остаться?[/b]– Надеяться может каждый. Вот меня до сих пор удивляет, почему песня, сочиненная сорок четыре года назад мной и Леней Филатовым, пустяковая песня, которой мы не придавали вообще никакого значения, под названием «Оранжевый кот, или Цветная Москва» живет до сих пор. Я вот недавно сочинил песню на стихи поэта, который сейчас живет в Израиле, – Игоря Харифа, последняя строфа там звучит так: «Катится жизнь – и нам суждены перемены, и продолжают года непрестанный свой бег… Вечным окажется то, что казалось мгновенным, кратким окажется то, что, казалось, навек».В этом почти закон и безусловная мудрость. Что касается моих перспектив в области литературы, то сам я только об этом и мечтаю, потому что текущая рутинная работа моя и в театре, и в кино мешает взяться за четвертую книгу. И это меня, надо сказать, сильно беспокоит, потому что я чувствую даже что-то вроде ответственности за это. Я надеюсь написать еще что-то.[b]– Как вы относитесь к классикам?[/b]– Я знаю точно, что мне надо перечитать Чехова, к которому я отнесся в свое время невнимательно. Я не люблю его пьесы, хотя играю в них все время, но мне надо перечитать его прозу.Вы знаете, у меня своеобычный вкус. Я, может быть, скажу какую-то гадость, и знаю точно, что вызову негодование очень многих людей, но… я, например, не люблю Достоевского. Я убежден, что все, что им написано, написал плохой человек. Плохой и больной. Там нет света. Там есть бесконечное нагнетание переживаний. Если взывать к совести, то лучше это делать без давления. А он большой мастер этого дела. Например, открываешь его собрание сочинений, читаешь «Бедные люди» и видишь, что им плохо, героям, и все надеешься, что им станет немножко лучше. И если в следующей главе им немножко лучше, то лишь затем, чтобы в третьей части опустить их еще ниже. Одним словом, он и себя, и меня мучает. Меня мучает – как читателя, себя – как писателя. Толстого читать мне сегодня просто скучно. А нравятся мне Лесков и Салтыков-Щедрин. И Булгаков, разумеется, хотя у меня тоже есть сомнения по этому поводу. Я понимаю, почему Церковь против Булгакова, потому что он сделал Воланда чуть ли не героем. Я понимаю это, но соглашаться или не соглашаться с этим – я для себя еще не решил. Не могу сказать, кого бы я хотел перечитать из классиков. Но! Я бесконечно читаю Пушкина и все время к нему возвращаюсь.[b]– А из современников кто-нибудь интересен?[/b]– Честно говоря, сегодняшних молодых авторов я не знаю. Я попытался как-то прочитать Пелевина, и мне показалось это холодной расчетливой прозой. Я не люблю прозу, которая тянется за продвинутой или непродвинутой молодежью. Я чувствую таких писателей и думаю, что подстраиваться под рынок, под какую-то глупость, которая переживет саму себя и отомрет через какое-то время, не следует. Я знаю, что проза Сорокина лежала на полках вплоть до «матерного» скандала, лишь потом ее раскупили. Так и у Пушкина было: когда его ранили в живот, карманное издание «Евгения Онегина», которое попросту валялось на полках, было распродано в три дня.[b]– Может быть, несколько неожиданный вопрос, кем вы хотели стать в детстве?[/b]– Клоуном. Очень мне цирк нравился, особенно клоуны, вообще все веселое. И продолжает нравиться.Потом я увидел и ощутил ту власть, которую имеет человек, обладающий актерским даром. Это некий магнетизм. И это подкупает. Это владение залом. Потом, много лет спустя, я понял, что это тоже… локально. Наступило время, когда хотелось не играть, а быть. И когда – поздно – я обратился к прозе, то понял, что ты там сам себе все: режиссер, актер, осветитель, художник по костюмам, декоратор – все! Все в твоих руках, ты все делаешь там, на страницах. Так писать диалоги, как писал Булгаков, невозможно без того, чтобы не состоялось перевоплощение, только не в мимике и жестах, интонациях, а в словах и прозе. Поэтому все наши великие классики – артисты! Толстой, когда читал своей приятельнице главы из «Воскресения», вдруг начинал плакать, ненавидя лицедейство при этом.[b]– Я понимаю, что писательство для вас не хобби, не отдых, а как вы отдыхаете?[/b]– Я вырос в Риге, возле Рижского залива, поэтому отдыха без воды, без моря не представляю. На худой конец – без озера. Каждое лето стараюсь вырваться к морю хотя бы на две недели.[b]– К Черному или Балтийскому?[/b]– К какому придется. В свое время мне очень понравилось Средиземное море. Я с ним познакомился, когда мы, Люба Полищук, Альберт Филозов и я, со спектаклем «А чой-то ты во фраке?» поехали на гастроли в Израиль.Потом я познакомился с океаном. Это было уже на гастролях в Америке. Вы знаете, на берегу океана как-то сразу ощущаешь разницу и понимаешь, что это – океан. А в Москве я изобрел эрзац отдыха и занятий физкультурой – хожу в «Лужники» в бассейн. Конечно, эрзац, а что делать?[b]Владимир КАЧАНЮность Бабы Яги[i]Фрагмент романа[/b][/i]У САШИ был такой друг, выдающийся поэт, высокий лирик с внешностью типичного ростовщика из романов Бальзака. У поэта были мутные невыразительные глаза, скорее всего оттого, что он был вечно погружен в себя. Собеседник, да и вообще люди вокруг его интересовали мало. Глаза оживлялись только при виде какой-нибудь особы женского пола, при появлении сладкой мазохистской надежды на то, чтобы эта особа его погубила на некоторое время. И тогда возникнет новый цикл стихов, посвященный ей, которую он назовет совершенством, своей Лаурой, Беатриче, равной которой нет на всем белом свете, а потом, через короткое время, когда она его непременно бросит, он будет пить водку и обзывать ее самыми последними, грязными словами. И родится новый цикл стихов, трагический. У него каждая женщина, появлявшаяся в его жизни, рождала обычно два цикла. Условно их можно было обозначить словами: 1-й – «Любовь пришла» и 2-й – «Любовь ушла». Мог, но реже, возникнуть и 3-й – «Почему ушла?» Поэт честно пытался разобраться, откуда приходит и куда уходит любовь, причем делал это суперталантливо, с налетом этакой высокой ирреальности. Наверное, если бы Вечность обрела хоть какие-нибудь формы, они были бы похожи именно на эти зарифмованные слова и строки. Но кому она интересна, эта Вечность? По вопросам Вечности – только к поэтам.Налево, в конце коридора, рядом с туалетом... Почему? – задавал он себе вопрос в стихах, хотя ответ был прост, как репка: посмотри на себя в зеркало, а потом вспомни, как ты себя иногда ведешь, как одеваешься, как ешь, сколько требуешь от возлюбленной, которая просто не в силах взять ту романтическую высоту, ту недосягаемую планку, установленную тобой. Вспомни – и тогда перестанешь задавать вопрос «почему?» А уж насчет зеркала и «как ешь» – тем более. Помимо мутноватых карих глазенок, которые, деликатно говоря, не привораживали, у него была большая (ну а как же! Ума-то много!) и почти лысая голова.Сзади волосы еще росли и падали на обсыпанный перхотным снегом воротник и плечи; победить такую неряшливость рекламируемым шампунем поэт и не пытался, считая это лишним и унизительным для короля тонких материй.Ну а то, что оставалось сверху, поэт зачесывал, начиная глубоко слева, с виска – через всю лысину поперек, тщетно сооружая подобие прически. Эту хрупкую конструкцию мог растрепать не то что порыв ветра, а даже вентилятор, работающий в другом конце комнаты. И зачем нужна была эта жалкая попытка скрыть очевидное, к тому же то, что следовало бы, наоборот, гордо выставить напоказ – огромный лысый череп с выдающимися лобными долями как намек на высокоразвитый интеллект? Но он считал, что так ему идет, что он так красивее.Вот уж поистине, где Бог дал, там и взял!
Лион Измайлов оказался человеком и легким, и ответственным одновременно. В назначенное для интервью время я не смог позвонить ему и извиниться, что в этот раз оно срывается по не зависящим от меня причинам. А Измайлов, прождав, опоздал на прием к врачу. Но в следующий раз он недолго меня корил…[b]– Лион Моисеевич, вы уже признанный классик в своем жанре, а сами вы себя классиком считаете?[/b]– Да нет, конечно. Какой я классик? Классика – это произведения, проверенные временем. Вот Салтыков-Щедрин работал в девятнадцатом веке, сейчас двадцать первый, а книжки его издаются. И читает кто-то, наверное. А что с моими маленькими произведениями, этими рассказиками и монологами будет… по-моему, они не переживут века.[b]– Ну, кстати, раз мы о классиках заговорили, вы кого-то из классиков до сих пор перечитываете? Кто-то из них вам помогает жить и переживать нынешние времена?[/b]– Вообще я очень люблю Бунина, Лескова. Это мои любимые русские писатели. И Пушкин, конечно же. А по юмору мне ближе всего Аверченко.[b]– А Гоголь?[/b]– Восхищаюсь глыбой, но так чтобы перечитывать – такого нет. А вот Аверченко могу перечитывать сколько хочешь.[b]– А из современных писателей есть кто-то, кто вам интересен?[/b]– Вообще в прозе? Смотря что вы считаете современным… Вот мне, например, как пришелся по вкусу в семидесятые годы, так и по сей день нравится американец Скотт Фицджеральд. А из российских сегодняшних писателей… даже не могу вам сказать. Нет какой-то особой привязанности… Если из советских брать, мне нравится Трифонов, еще Казаков.Очень нравится Анатолий Ким. А из сегодняшних, которые сейчас знамениты, нет, не могу сказать… Я признаю, что это талантливые люди, но я не буду их второй раз перечитывать, понимаете? Я понимаю, что Сорокин – одаренный человек, я его «Сахарный крем» читал, но перечитывать не буду! У Пелевина я читал «Дженерейшн Пи», но второй раз перечитывать не стану! Хотя… Сделаю исключение для женщин: Улицкая, Толстая интересна и Рубина – это настоящее.[b]– А как книга попадает к вам в руки?[/b]– Читаю отзывы в газетах, друзья советуют, мол, прочел, и ты почитай, классно! Ну, я и читаю. А просто так я книжку не возьму и читать не буду. Нет, я буду читать «новую» Улицкую, я уже доверяю этой писательнице, а вот какие-то новые имена…[b]– Вы пишете и для себя, и для других, ведете программы, гастролируете. А как вы отдыхаете от работы?[/b]– Самый лучший для меня отдых – поехать в место, которое мне нравится, и посмотреть, как там течет жизнь. Например, мне в последнее время очень нравится Черногория, я просто кайф получаю от этой страны. Маленькой, но удивительно красивой. Хотя вроде бы и не шибко экзотической. Я повидал много стран, и в Индии был, и в Японии, но Черногория в смысле отдыха мне нравится больше всего.[b]– А хобби у вас есть?[/b]– Путешествовать – вот мое самое большое хобби.[b]– Лион Моисеевич, вы помните свою первую публикацию?[/b]– Конечно. Это было в «Литературной газете» в тысяча девятьсот семидесятом году. Называлась она «Новая Амата Хари». Это была миниатюрка, в которой я доказывал, что Мата Хари – это Мотя Харитонова из-под Рязани, которая по самоучителю разучила индийские ритуальные танцы и покорила всю Европу.[b]– А если копнуть глубже, помните свое самое первое детское желание – «вот кем я стану, когда вырасту»?[/b]– Вы можете не поверить, но мое первое детское желание – стать писателем. Не знаю даже почему. Лет в пять я пытался написать роман. Больше полстраницы, правда, не написал… Наверное, потому, что мне хотелось написать роман из сельской жизни, а в деревне я ни разу не был.[b]– Давайте закончим без пародии, но желательно с юмором. Что бы вы пожелали читателям «Вечерки»?[/b]– Что бы я пожелал? Каждый день читать «Вечерку»! И ей хорошо, и нам неплохо.[b]ЧИТАЕМ ВМЕСТЕ[i]Что вам ближе – сатира или юмор?[/i]Кирилл ЩИТОВ, депутат Мосгордумы:[/b][i]– Юмор. По сравнению с сатирой он добрее. Сатира высмеивает чьи-то пороки и недостатки, а я это не одобряю.[/i][b]Лион ИЗМАЙЛОВ[i]Сексуха[/b]СЕЙЧАС не жизнь, а прямо сексуальная революция. По телеку какую программу ни включишь – либо про то, либо про это. На улицах на каждом ларьке порнуха, в газетах сплошные объявления о секс-услугах. Сам читал объявление: уборщица 68 лет ищет работу, интим не предлагать. Представляете, как достали человека? Интересно, что при всем этом сексуальном разгуле мы, по статистике, по сексу отстаем от самых слаборазвитых стран. Знаете, почему? Потому что мы все 75 лет советской власти отдавались только одной партии. И она при помощи своего аппарата оставила всю страну в интересном положении, из которого мы не можем выйти до сих пор.Ну, вы, конечно, помните, что при коммунистах у нас секса не было вообще. То есть дети у нас были, а секса не было.Однако Ленин по этому вопросу даже целую работу написал – «Лучше меньше, да лучше». О чем это, как не о своем личном, наболевшем? Сталин шел по ленинскому пути, хотя делал вид, что он не по этой части. Однако есть сведения, что во время ссылки в Туруханском крае он жил в избе у одной крестьянки – и чем же он там занимался? Вопросами ленинизма? Так почему же в этой деревне до сих пор все от мала до велика говорят с грузинским акцентом? Хрущев разводил свою кукурузу, однако тоже был на сексе зацикленный. Всем демонстрировал свой початок. Зато Леонид Ильич, тот красавец был. Как же он целоваться любил! По молодости только с женщинами, а уж потом, когда зрением ослаб, так без разбору со всеми подряд – с Хонекером, с Живковым. С Цеденбалом целоваться не любил. Утверждал, что Цеденбал плохо держит засос.Потом перестройка, Горбачев. Можно было подумать, что он не по этой части, однако все эти его «начать», «обострить» и главное – «углубить».Нет, начать-то он начал нормально и даже углубить ему удалось, но вот закончить… ну не получилось! Что касается Борис Николаича, то он, конечно, был мужчина видный, женщинам нравился. Но, правда, в его митинговое время кто из женщин-то рядом был? Новодворская да Хакамада. Новодворская его как бывшего коммуняку близко к себе не подпускала, а Хакамаду он все время путал с Хиросимой. Поэтому сам к ней близко не подходил.Ну, кто у нас еще? Жириновский! Тот вообще сдвинутый на этом вопросе. Это однозначно. Клинтон в Америке с Моникой пару раз что-то изобразил – и чуть из президентов не выкинули. А наш Жирик всему миру про всех своих проституток рассказал, и он же на всю страну обозвал Клинтона сексуальным маньяком. Во уделал, да? Ну, что касается Путина, то он, как вы знаете, свою властную вертикаль укрепил как следует. Так что с ним все в этом смысле в порядке. Что касается Медведева, то тут точно ничего плохого сказать не могу. Пока что сам пожить хочу.Хоть с кем-нибудь. Да посимпатичнее![/i]
С Евгением Яковлевичем Гиком мне довелось работать в одной из московских газет. Он оказался не только легок в общении, без всякого намека на звездность, но и сердечен в привязанностях. Мы почти сразу, несмотря на разницу в возрасте и литературном статусе, перешли на «ты».[b]– Жень, ты уже столько написал, что тебя можно в классики зачислять. А сам ты себя классиком ощущаешь?[/b]– Ну-у, в области развлекательно-занимательной литературы – да. В шахматном направлении развлекательно-популярные книжки в таком количестве никто не пишет.[b]– Я тебя знаю не только как писателя, но и как заядлого читателя. Кого ты читаешь, кто тебе интересен?[/b]– В последние годы я больше предпочитаю мемуары. Обычно я накапливаю в течение года книжки, которые хочу прочитать, и за три-четыре месяца лета и осени все это прочитываю, сидя на даче. В этом году, кроме прочего, прочитал книжки серии ЖЗЛ про Ахматову и Гумилева.[b]– Про Николая или Льва?[/b]– Про Николая. Прочитал с большим интересом и оба тома Бенедикта Сарнова «Сталин и писатели». Первый том – это Горький, Маяковский, Пастернак, Мандельштам, Эренбург… Во втором – Ахматова, Зощенко, Алексей Толстой, Булгаков.[b]– Это уже классики – кого из них перечитываешь[/b]?– У меня это тоже дачная программа. Один год я перечитывал Достоевского… Понимаю, смахивает на такой математический, формальный подход – это лето я посвящаю Достоевскому! И тем не менее я прочитал все основные его вещи – «Братья Карамазовы»…[b]– «Бесы».[/b]– «Бесы» с большим трудом прочитал в юности и сейчас с не меньшим. А вот в прошлом году у меня был Пастернак… Ну, стихи-то я читал много раз, но «Охранная грамота» и проза первых лет, «Доктор Живаго» – это у меня с трудом прошло. Все-таки он поэт, а как писателя его тяжело читать, тем более много.[b]– А новинки? Как книга тебе в руки попадает?[/b]– Я вообще книжник, со студенческой скамьи собираю книги и даже в тяжелые времена умел где-то что-то доставать, ходил часто на книжный рынок и всегда все деньги там тратил. Выписывал «Книжное обозрение» и обводил кружочками, что хочу прочитать или купить. У меня была огромная библиотека – доходило до пяти тысяч томов. Кстати, когда-то казалось, что это очень хорошее вложение, а сейчас выясняется, что все это было не нужно – в материальном смысле. При наличии-то Интернета… Так что в последние годы я чаще избавлялся от книг, чем приобретал, потому что понимал – вот к этому уже не вернусь.[b]– Свою первую публикацию помнишь?[/b]– Книжную или газетную?[b]– А какая осталась в памяти?[/b]– В принципе, я все помню. Помню и очень смешную заметку обо мне. Она называлась «Крепкие мускулы и сильные нервы». Опубликована она была в газете «Шахматная Москва» году в пятьдесят девятом, когда я был чемпионом Москвы по бегу и чемпионом Москвы по шахматам одновременно. Что касается книжной печати, то моя первая книжка вышла в семьдесят шестом году, называлась она «Математика на шахматной доске» и была издана огромным тиражом, по-моему, триста тысяч экземпляров, как и было принято в Советском Союзе. Это была моя тема – математика. Я ведь окончил мехмат, у меня около ста математических научных работ.Плюс шахматы – я мастер спорта. И если я не стал выдающимся шахматистом и математиком, то в сочетании у меня нет конкурентов.[b]– Жень, а ты помнишь свое самое детское, самое первое ощущение, вернее, желание… Кем ты хотел стать?[/b]– Самое детское, самое первое не помню… Я бегал, в четырнадцать лет рекорд Москвы установил в беге на шестьдесят метров, но никакого желания стать спортсменом у меня не было. Тем более у меня было плоскостопие, и тренер предупредил моего отца, что из вашего сына чемпиона мира не получится. Где-то с восьмого класса я участвовал во всяких математических олимпиадах, задачки решал и после школы поступил на мехмат. Окончил его, защитил диссертацию, все шло гладко, но потом, когда стал мастером по шахматам и стал писать о шахматах, это было в шестьдесят седьмом году, стал издавать книги. Здесь есть один нюанс. Отец мой был известным журналистом при советской власти. Он мне объяснил, что эта профессия очень зависимая, ты не можешь писать так и то, что хочешь, и потому он бы не хотел, чтобы я стал журналистом. Ну я и не стал журналистом, но тем не менее гены отца сработали, и я все приближался, приближался к литературной деятельности. И вот в начале девяностых, когда уже можно было писать о чем угодно, я вступил в Союз писателей (я человек старых взглядов – надо где-то числиться) и ушел на вольные хлеба. Потом меня стали приглашать в газеты – писать о шахматах и вообще о спорте. Однако самостоятельности я не потерял: книжки тоже пишу.[b]– Знаю, ты интенсивно работаешь, а как отдыхаешь? Что отвлекает, что переключает?[/b]– Как и многие творческие люди, я не могу отдыхать. Были годы, семидесятые-восьмидесятые, когда у меня в производстве одновременно было пять или шесть книг. Какая-то пишется, какая-то в этот момент переводится, какая-то переиздается, что-то с энциклопедией надо делать. Вот я и переключаюсь – пару дней одной книжкой занимаюсь, потом другой. В этом и отдых. Но, конечно же, я еще много ездил, особенно когда стало можно выезжать. Я был, наверное, странах в тридцати, играл на Западе в открытых турнирах.Был в Америке, Европу всю объездил. Нет, я нормально живу, часто хожу в театры, смотрю какие-то нашумевшие фильмы. В общем, я не аскет.Но главное для меня – работа. Хотя сейчас, в кризис, книжки мои издаются не так хорошо, как прежде. Однако все само собой как-то пишется в связи с какими-то шахматными событиями.[b]– Давай закончим интервью пожеланием читателям «Вечерки».[/b]– Не знаю, что себе-то пожелать. Давайте так: желаю всем, чтобы кризис побыстрее закончился и все вернулось. Ведь, как правило, кризис когда-нибудь проходит, а потерянного уже не возвратить... Пусть люди держатся и надеются на лучшее.[b]ЧИТАЕМ ВМЕСТЕ[i]За что вы любите (или не любите) мемуарную литературу?[/i]Сергей ГОНЧАРОВ, депутат Мосгордумы:[/b][i]– Если она мемуарно-исторически выверена – одно дело. И совсем другое – когда люди пишут мемуары и приукрашивают свое собственное я. Это мне не нравится.[/i][b]Евгений ГИК: [i]Веселые истории про шахматных королей[/i]Искусство размена[/b]Супруга Тиграна Петросяна, Рона, освободила его от всех жизненных хлопот, кроме, разумеется, шахматной игры. Один его знакомый, часто посещавший Петросяна, когда тот еще жил в неважных условиях, был весьма удивлен, зайдя к Тиграну через год после его женитьбы в роскошную квартиру с большим количеством комнат. Встретив одного из его коллег, он спросил: – Как Петросяну удалось поменять свое скромное жилище на такие шикарные апартаменты? И гроссмейстер дал афористичный ответ: – Петросян умеет менять только слонов на коней. Все остальное меняет его жена![b]Муж-декабрист[/b]На турнире претендентов в Кюрасао у Михаила Таля начались почечные колики, и он угодил в больницу. А как только полегчало, поспешил выписаться.Ему предложили немного задержаться для тщательного обследования. Но Таль категорически отказался.Главный врач больницы, милый человек, сказал ему перед выпиской:– У вас там так страшно, арестовывают и отправляют в Сибирь. Оставьте хоть свою красавицу-жену здесь, она мне очень нравится.– Она вам нравится здесь, – возразил Михаил, – а я, если придется, буду любить ее и в Сибири.[b]Переписка с Никсоном[/b]В семидесятые годы большой резонанс в СССР получило «дело Анджелы Дэвис». Хотя никто толком не знал, в чем она виновата, все гневно протестовали и требовали ее защиты. Было подготовлено специальное послание тогдашнему президенту США Ричарду Никсону, которое предложили подписать многим известным людям, в том числе двум шахматным королям – Михаилу Ботвиннику и Борису Спасскому.Ботвинник заявил, что не имеет никакого желания вступать в переписку с Никсоном.Спасский согласился подписать письмо, но предварительно попросил показать ему материалы дела, чтобы лично убедиться в необоснованности предъявленных Анджеле Дэвис обвинений.С тех пор с подобными просьбами к ним никто не обращался.[b]Странная профессия[/b]Однажды в Индии я ехал на поезде, – рассказал как-то нынешний чемпион мира Виши Ананд. – Рядом со мной сидел пожилой джентльмен. Мы разговорились. Он поинтересовался, чем я занимаюсь.– Я – шахматист.Видимо, он не был уверен, что правильно меня понял, и переспросил: – Да, но чем вы все-таки занимаетесь? У вашего отца собственный бизнес?– Нет, нет. Я только играю в шахматы.Минут десять джентльмен разглядывал Ананда со странным выражением на лице и в конце концов резюмировал:– Шахматы, конечно, очень хороши... если вы – Виши Ананд. Но в отношении вас, молодой человек, я сомневаюсь.Ананд так и не назвал себя, но впервые осознал, что кое-чего добился в жизни.[b]Пятнадцать минут счастья[/b]В середине девяностых Владимир Крамник сумел догнать Гарри Каспарова по рейтингу.– Что вы испытали, узнав, что делите с чемпионом мира лидерство в списке корифеев? – спросил его один иностранный корреспондент.– Я был счастлив минут пятнадцать, а затем продолжил смотреть телевизор.– Какая шла передача?– Информационная. Знаете, когда смотришь российские новости больше пятнадцати минут, счастливым быть невозможно.
– Если песня живет в народе лет двадцать-тридцать, она уже считается народной, иначе говоря – классикой. Вы себя в таком случае классиком ощущаете?– Два раза «нет». Первый раз «нет» – я не знаю, кто говорит от имени народа. Второй раз «нет» – я сам себя классиком не ощущаю. Это абсолютно точный термин, и он точно ко мне не относится.– А вам классики жить помогают? Перечитываете кого-нибудь?– Когда я перестал попадать гитарной струной в отверстие колка, то купил себе очки и с этого момента стал читать меньше. Но сейчас у меня огромное желание перечитать Стейнбека и рассказы Хемингуэя.– А из наших, из русских?– Как бы это смешно ни звучало, недавно перечитал репринтное издание «Евгения Онегина».– А современникам внимание уделяете?– Вообще много интересных авторов… Орхан Памук, Зюскинд… Хотя многое из прочитанного следа в душе не оставляет, но… вот «Похороните меня за плинтусом» Павла Санаева!– Это показалось интересным?– Бесподобно, по-моему.– А как выбираете книгу?– Случайно, парадоксально, бессистемно. С первых двух-трех слов понятно, лажа это или нет.– Может быть, двух-трех предложений?– Нет, именно двух-трех слов, дальше вступает какаято магнетическая сила… или не вступает.– В этом году у «Воскресения» юбилей. Вы сейчас очень заняты. А как отдыхаете?– Однообразно – просто не работаю. Есть природа, прогулки, есть, кроме нашей, другая музыка. Но отключиться от жизни как-то не удается.– А хобби есть?– Есть. Это интереснейший пласт европейской культуры – архитектура раннего Средневековья. Это я действительно люблю.– Вы пишете стихи, вернее, тексты для группы. А кроме них стихи пишутся, которые вы и не предполагаете превращать в песни?– Я очень редко пишу стихи. А к стихам, которые мне нравятся, иногда приделываю музыку. Вот так правильнее сказать. Я не пишу тексты для группы, потому что для меня это слишком сложно. По первому высшему образованию я архитектор, человек тупой и примитивный (он улыбается, и я с ним. – С. А.).– Как вообще получилось, что вы начали писать что-то в рифму?– Через это каждый проходит. Мне было восемь лет, и я мог часами рассказывать идиотские рифмованные вирши, вся парта была исписана дурацкими стихами. И вся попадавшаяся бумага, если на ней не была нарисована гитара, была исчеркана стихами. Со временем гитара взяла свое, победила.– Кстати, если мы уж о детстве вспомнили, то кем вы тогда хотели стать?– Пожарным. Дальше был проект космического реактора. Вот так, не меньше. Эйнштейн, Циолковский были кумирами. Первая книжка, которую я прочел, была «Маугли», вторая – «Робинзон Крузо». Затем была научная фантастика, пока отец не вышиб из меня эту дурь, подсадив на Джека Лондона.– А когда вы решили вынести на публику, пусть в виде песен, ваши стихи?– Очень трудно ответить на этот вопрос. Когда стоишь на сцене, то будто отстраняешься от текста. Это уже не совсем я сочинил. И не так стыдно.– Года к суровой прозе клонят, как говорил Пушкин?– Пушкин – гений, а я – так…Время вышло, жребий брошен…Жил как скотинаИграл в сатируКупил квартируПропил машинуКутил не пышноГрешил кромешноУвял неспешноИ вот что вышло* * *Слова, словноспелые сливы,Устало смакуя,Соблазнами славыСлепящейпренебрегая,Сижу ли я на заду,Лежу на боку ли я,Тоскую, сам не помнюо чем, дорогая.Мечты молчаливыеРедко выходят из дома,Мысли пугливыеЛьнут к любимомутелу,Отяжелела душаОт хлама и лома,Так ей и надо,дабы не улетела.* * *Время вышло,жребий брошен,Пробил час, багаж уложен,Урожай, улов, добыча.В том ни воли, ни покоя,Вышло время течь рекоюИли сыпаться песком.В желтом пламени азартаСчет вести убитым картам,Злой надеждой выгораяВ острых зубьях шестерёнок,Чей расчет упрям и звонок,Точно поступь часовых.Стерегут они раздачу,Сторожат пустую трату,Караулят при расплате.Будет каждому по вере,Всем отсыплется по мере,Поздно прятаться за дверь.Здесь и цели, и причины,Есть удача – еле-еле,Есть фортуна – или – или.Были – спали, ели, пили,Крали, врали, ворожили,Срок мотали – вышел срок.Время медлит величавоПереполненную чашуЗвонкой каплей опрокинуть.И бежит неудержимоПерепуганная белкаВ сумасшедшем колесе.* * *Быть не первым,Не последним,Быть не средним,Не передним,Позади себя смотрящим,Непрестанно говорящим,Быть героем-невидимкойДля толпы и так незрячей,Быть заезженнойпластинкой,Заглядеться в пруд стоячий,Плыть за граньюотраженья,Мнить круженье за служеньеИзваяниям безбожным,Упованьям безнадежным,Быть восторженнымхолопом,Скрягой бытьи мизантропом,Быть бродягой и шутом,Быть хоть лягойпод кустом…Быть, во что бы то нистало,Чем попало…* * *Руины Третьего Рима –Окраина древнего мира.Люблю, как огонь бумагу,Теченье песка в ладонях.Кровью, вином, водою,Волей, свободой, словом,Новой мету метлоюСтаройвиныосколки.* * *Кони бешеные ржали,Ноги резвые бежали.Были мы из ясной стали.Мало знали, смело гнали,Дерзко по небу летали,Страны дикие топтали.Наконец устали, встали –Стали словно из земли…
Песни Вадима Егорова мне нравились задолго до встречи с ним. Но потом я стал вращаться, если можно так выразиться, в одном с ним кругу, и оказалось, что и в жизни Вадим такой же – простой и цельный, как в своих песнях, что среди творческих людей встречается не так уж часто.– В авторской песни ты уже считаешься классиком. Себя классиком ощущаешь?– По отношению других людей – ощущаю. Потому что если меня зовут на фестиваль, то зовут уже даже не членом жюри, а председателем. Но что касается меня самого, то, прости, наверное, и ты такой же, мы все внутренне застываем где-то на тридцати–тридцати семи…– Я – на тридцати.– Ну, ты пока еще молодой. Я раньше говорил – на тридцати пяти, потом стал прибавлять. Так что абсолютно нет «классического» самоощущения – отсутствует напрочь.– И слава богу! А вообще, классики тебе помогают, ты их перечитываешь?– Только это и делаю. Я почти не читаю современную литературу, что, конечно, плохо. Вот недавно перечитал повести Чехова – и умер! Умер от счастья.– Это удивительно, но большинство моих собеседников называет именно Чехова, хотя есть Толстой, есть Достоевский, есть Пушкин, в конце концов.– Их тоже перечитываю, но, знаешь, Чехова я выбрал не как-то рассудочно, он попался под руку. Сам.– А это чаще всего так и бывает.– Это поразительно, как человек вот так мог анатомировать ощущения, чувства других людей. Безумие какоето! И ему это было не скучно, а нам это так вкусно.– Современники, значит, тебе под руку не попадаются…– Не далее как вчера выскочил в метро, и надо было что-то захватить с собой. Схватил Токареву…– Ну, Токарева уже тоже почти классик… А как вообще книги попадают или попадали к тебе?– Хочется сказать что-то умное, а приходится сказать откровенно: в ту жизнь, в советскую, когда за книгу готовы были отдаться, у меня была возможность покупать книги, потому что мой тесть был академиком и у него был абонемент в так называемый книжный коллектор. Вот я и насобирал библиотеку. У меня в квартире полквартиры – полки. Прочитано – хорошо если одна десятая. И книги я не выбираю, а шарю взглядом по полкам и беру что-то из непрочитанного. Но собиралась библиотека лет двадцать тому назад… Это к вопросу о современной литературе.– Понятно, почему она выпадает из поля зрения. А скажи, пожалуйста, как ты отдыхаешь от работы? Мне многие говорят: вообще не отдыхаю, я просто переключаюсь на другой вид деятельности…– Ну начнем с того, что я не работаю. Я уже лет пятнадцать, как ушел из НИИ. Я свободный художник. У меня есть один стиш, я в нем люблю именно начало, оно звучит так: «Ах, мой завистник, век без денег он, хоть пашет до седьмого пота, а я работаю бездельником, и это хлебная работа». Поэтому мне трудно ответить на вопрос, как я отдыхаю, я вообще-то в основном и отдыхаю. А вот если я не отдыхаю, то выступаю и еще, слава богу, пишу иногда.– Ты кем хотел быть в детстве? Первое осознанное желание?– Н-не помню… Знаешь, в любом интервью, когда слышишь такие вопросы, понимаешь, что не ты в данном случае на острие, а тот, кто задает вопросы. Потому что они красивые… Нет, то, первое, я не помню, а потом они, эти желания, менялись как в калейдоскопе: ботаником хотел быть, и биологом, и химиком, хотя абсолютно ничего в этом не смыслил, потом музыкантом, когда я учился в музыкальной школе. Но уж меньше всего я предполагал, когда накропал первые стишки и песенки, меньше всего думал, что это станет лицом моим.– И тем не менее стало, и тебя наши читатели помнят и знают. А что бы ты пожелал читателям «Вечерки»?– Я бы пожелал оставаться верным этому – как правильно: слОгану или слогАну? – словосочетанию: «Вечерняя Москва». Со мной оно с детства… В общем, жить не просто в Москве, а в «Вечерней».Стихи[b]Не пророчу, что будет...[/b][i]След[/i]Пустая комната.Подушка.На ней, остывшеи потухше,на расстоянии рукислед-слепокот твоей щеки.Как бы ни выл,как ни метался,как ни срывал бытормоза,мне только этотслед остался,который таетна глазах.И не до сна.И не до дел уж.И не до Страшногосуда.…Целую наволочку,где ужот следа нету и следа.* * *Запах банного мыла…запах банного мыла,когда мама меня,пятилетнего, мыла –он витал над страной,он в столетьевплетался,он в подкорку мою,словно в губку, впитался.Не забуду вовек,как в предутренней ранимы ходили с отцомв Сандуновские бани,где уравнивал враздохляка и громилузапах веникаи запах банного мыла.Этот запах пронзительный(только не смейтесь!) –запах детства, где все мыглупы и бессмертны.Грубоватый, как запахсолдатской шинели,для меня навсегдаон нежнее «Шанели».…Мир сегодня иной.И иная планета.Мыло банное есть.А вот запаха нету.Демократия есть.Есть чернуха-порнуха.Бань навалом – но в нихнету банного духа.Я живу без него(не живу – доживаю)и судьбы полотно,как могу,дошиваю.Он бесспорно хорош. Онталантливо выткан.В нем любви запоздалойярчайшая нитка.В нем все так соразмерно,так разумно на месте.Запах банного мылабыл бы в нем неуместен.Не пророчу, что будет.Не забуду, что было:в центре грозного века –запах банного мылаи меня поутрумама юная будит…Впереди все, что было.Позади все, что будет.* * *Сквозняками темнотынас с тобойнасквозь продуло…Ты ли это? Нет, не ты.Это я тебя придумал –от бесплодья, от тоски,от бесцелья, от ошибок,от того, что мне вискисединой запорошило,оттого, что каждый шаг,каждый вздохсемь раз отмерив,пятый год живу как мерин,и ишачу как ишак.Озверев от немоты,я создал тебя, придурок.Ты ли это? Нет, не ты.Это я тебя придумал,чтоб, срывая удила,в ночь бежать,ак в дом игорный,чтоб давиться у столасловом, хлынувшим из горла,чтобы шли по кромке дня,как по лезвию, в бреду мы,чтобы знать: не ты меня –это я тебя придумал.Всю! От головы до пят,от макушки до подошвыи придумаю опять –лишь бы ты была подольше![i]Визит[/i]Улизнув от дел насущныхтихой сапой,я пойду сегодня в гостик маме с папой.Сын твой, мама,снова кашляет: простыл.Сын твой, папа,вновь торопится. Прости.Мама! Папа!Мне не выразить словамивсе сыновью виноватостьперед вамиза оторванность,с которой жизнь текла,за недоданностьсыновнего тепла.Здравствуй, папа!Ты такой сегодня близкий!Я принес тебесвои стихи и диски –ты ж не видел их еще.Ты горд и рад.Это мне стократ дорожевсех наград.Здравствуй, мама.Не волнуйся. Я с тобою.Я накормлен. Я ухожен.Я не болен.Славой мечен.Горьким опытом учен.Здравствуй, мама.Не волнуйся ни о чем.День сегодня богоданный,вербный, майский!С лиц сползаютозабоченности маски,и все взрослые, как дети,там и тутпочему-то к мамам с папамиидут…Улизнув от дел насущныхтихой сапой,вот и я отправлюсь в гостик маме с папой.Мама с папой будут радывидеть гостя:гости – редкостьна Ваганьковском погосте.
vm.ru

Установите vm.ru

Установите это приложение на домашний экран для быстрого и удобного доступа, когда вы в пути.

  • 1) Нажмите на иконку поделиться Поделиться
  • 2) Нажмите “На экран «Домой»”

vm.ru

Установите vm.ru

Установите это приложение на домашний экран для быстрого и удобного доступа, когда вы в пути.